Чтение онлайн

ЖАНРЫ

При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы
Шрифт:

Здесь не место для детального сопоставления общественно-литературных позиций Лермонтова и Соллогуба. Представляются они достаточно близкими – с понятной поправкой на гениальность поэта. Всего важнее, однако, что сам Соллогуб ощущал себя человеком лермонтовского поколения и умонастроения. Потому и безвременная насильственная смерть поэта, разрушившая возможность совместного труда, воспринималась им с особенной остротой. В разных местах мемуаров, отталкиваясь от разных поводов, Соллогуб размышляет о тяжкой участи художника в современной ему России. Поминаются Пушкин, Гоголь, Глинка. Но смерть Лермонтова и в этом ряду оказывается отмеченной – не случайно в первой публикации воспоминаний она названа большей, чем гибель Пушкина, утратой для российской словесности. (Позднее Соллогуб конструкцию смягчил.) Гибель Лермонтова заставила оплакивать несбывшиеся надежды и словно еще раз подтвердила: для опоздавшего (послепушкинского) поколения все перспективы закрыты. Жизнь останется бессмысленной, а искусству двигаться некуда.

Конечно, Соллогуб не формулировал это «правило» впрямую – он попросту все больше ему подчинялся. Конечно, временами

инстинкт художника брал верх над внутренней обреченностью. Потому «Тарантас», начатый почти как игра, был доработан – тщательно прописан, перестроен, насыщен отголосками актуальных споров, спрыснут всепроницающей иронией (от которой нет пощады ни теоретикам, ни практикам, ни, как мы видим, пытающемуся встать над ними сочинителю), приправлен полемикой с гоголевской утопией (вообще-то манящей) преображения России. Потому и мог появиться уже после «Тарантаса» щемящий рассказ «Метель», внутренний лиризм которого берет верх над никуда не ведущей фабулой. Да, офицер и молодая дама больше никогда не увидятся, их вдруг вспыхнувшие чувства никак не отразятся на той жизни, что предписана героям судьбой, но и забыть свою встречу в метели они никогда не смогут. (Впрочем, и барону Фиренгейму никогда не забыть прекрасной «аптекарши», которую убила его неуместно вернувшаяся любовь. И сознание того, что он-то поступил благородно, не разрушил семейный очаг, но по требованию достойного мужа Шарлотты покинул провинциальный городок, не уменьшит тоски и стыда невольного убийцы. Примерно таких же, как у бедного аптекаря, хотевшего спасти жену и разбившего ее жизнь.) Потому последние повести Соллогуба немногим проигрывают прежним – «Старушка» (1850) так и вовсе хороша. Хоть и вершится грустной насмешливой улыбкой прожившей долгий век графини-бабушки, только что объяснившей доброму, но непутевому внуку, что из его «любви» к достойной девушке никакого толку не будет.

* * *

Сколько раз можно говорить уже сказанное? Писатель, лишенный чувства самоконтроля, пробавляется (иногда и успешно) бессознательными повторениями. Соллогуб был устроен иначе. Ему вовсе не хотелось расставаться со словесностью, но – вопреки чаяниям Жуковского и Гоголя – «нового слова» он не находил. Конечно, тут срабатывало множество привходящих, личных, как бы случайных обстоятельств. В водевилях 1850-х годов Соллогуб, органично владея жанром, посмеивается над проблемами, куда как серьезно тяготившими героев и рассказчика его повестей. Конфликты разрешаются с подобающей жанру легкостью, поверить в которую невозможно, да и не нужно. Водевиль и есть водевиль.

Между тем со смертью Николая I и первыми толками о реформах стало ясно, что жизнь все-таки меняется. И уж точно не может сводиться к усталому вальсированию и котильонной иронии. Соллогуб надеялся на лучшее: поэтому решился собрать и переиздать пятитомником свои сочинения: повести (прежние издания разошлись, а цензурная политика последних николаевских лет републикациям не благоприятствовала; «Тарантас» и теперь встретил противодействие цензуры; дабы провести его, потребовалось вмешательство Вяземского, ставшего о ту пору товарищем министра просвещения), водевили, очерки и даже поэтические опыты… Теми же надеждами он вдохновлялся, сочиняя комедию «Чиновник» (1856), где легко прикоснулся к склоняемой во всех гостиных (и во всех трактирах), но все еще не допускаемой в печать теме: взяточничеству. По Соллогубу, эта общественная хворь обусловлена, с одной стороны, небрежением дворян (богатых, образованных, имеющих твердые правила) государственной службой, а с другой – их же неумением хозяйствовать, защищать свои интересы и готовностью при малейшей возможности ввернуть «награждение» презираемому невежественному и жадному крючкотвору. Порядочный дворянин должен служить, а его неслужащие собратья не должны видеть в любом чиновнике взяточника. Тогда и зла в отечестве будет меньше, а о нынешних непотребствах, как выражается добродетельный дворянин-чиновник Надимов, «надо крикнуть на всю Россию». Вот Соллогуб и крикнул. Аккуратно. В забавной – на любовных недоразумениях закрученной – комедии. Развивая свои же давние мысли о чиновничестве и службе, отчетливо проговоренные в «Тарантасе». Смягчая (как всегда) благородный пафос ощутимой – поэтикой жанра предписанной – иронией. Может, подействует? Расслышат? А если границы дозволенного окажутся нарушенными, то с шутки какой спрос.

«Чиновник» был весьма своевременной (хотите – злободневной, хотите – однодневной) вещью. Комедию сыграли на домашнем театре великой княгини Марии Николаевны в присутствии ее августейшего брата, Александра II, который одобрительно изрек: «Давно бы пора говорить это». Пьесу споро поставили в императорском Александринском театре, напечатали в «Библиотеке для чтения» (1856, № 3), то есть сделали доступной не только для столичной демократической публики, но и для провинциальных читателей. Так Соллогуб проторил дорогу «благодетельной гласности». За что через несколько месяцев и поплатился. «Чиновника» за несерьезное отношение к важным проблемам, скверное знание делопроизводства, аристократизм и фразерство раздраконил в «Современнике» (№ 6) укрывшийся за псевдонимом «Чиновник» Н. М. Львов (вскоре он продолжит полемику пьесой «Свет не без добрых людей», где выведет двойника соллогубовского героя, чиновника-аристократа, взяточником; ничего, и на Львова управа быстро найдется). Практически одновременно на пьесу обрушился в «Русском вестнике» (№ 6, 7) Н. Ф. Павлов, чьи безусловно незаурядные «Три повести» стяжали шумный и скандальный успех в 1835 году – незадолго до дебюта Соллогуба. Неприязнь к первенствующему сословию была могучей страстью Павлова (плебея по происхождению). Тональность его резкой, изобилующей страстями, эффектной прозы диаметрально противоположна ироничной и мягкой манере Соллогуба. Жизнь Павлова, равно годящегося в герои Бальзака и в периферийные

персонажи Достоевского, отчетливо не задалась, желчи у него всегда хватало, Соллогуб должен был раздражать его как «барством», так и литературной удачливостью. Он и развернулся во всю мощь – из статьи следовало, что хуже героя Соллогуба только сам автор. Разбор «Чиновника» вызвал шумное одобрение в либеральном кругу – какое значение имеет личность и намерения явно устаревшего писателя, почему-то перехваленного Белинским, когда нужно двигаться дальше, дальше, дальше… Но и отбросить такую отменную мишень было бы нерачительно. Еще не пришла пора учить жизни Тургенева, Гончарова и прочих мэтров, а на поношения Соллогуба (графа, царедворца и сорокалетнего старика) публика уже настроена, защищать его никакой Тургенев не бросится. Тут-то и грянул Добролюбов. И пошло-поехало.

Другая культура (для Соллогуба и людей его круга – антикультура) на глазах становилась господствующей. Невесть откуда взявшиеся люди принялись менять строй отечественной словесности. Выяснилось (или, скорее, почувствовалось), что некогда «миг» был все-таки упущен. Мемуаристика, сохранение прошлого, попытка его истолкования оказались естественным уделом всех, кто не соответствовал «своеобразию текущего момента», всех, у кого кривилось лицо от всегда энергичной и не всегда осмысленной брани в адрес ушедшей эпохи – эпохи, в которой – как вдруг обнаружилось – не было ничего, кроме крепостного права, чиновничьего воровства и аристократического пустозвонства.

В 1861 году, после празднования пятидесятилетия литературной деятельности Вяземского, Соллогуб, один из деятельных организаторов торжества и автор приветственных куплетов, подвергся систематичному и разнузданному поношению наряду с юбиляром. Ответом на откровенно хамские (иначе не назовешь) выходки «Искры» стало послание Вяземского «Графу Соллогубу»:

Взревел наряженный в АхиллаДемократический Фальстаф:Потоком брани и чернилаНа нас с тобою льются, граф!Твое ли графство здесь причина?Я княжеством ли виноват?Но разъяренная дружинаС сердцев ударила в набат…

Сразу по публикации первого соллогубовского мемуара в «Русском архиве» (1865) свет был одарен грубой пародией «Литературные воспоминания Маслогуба» («Будильник» №№ 72, 74, 75). Девятого ноября того же года историк М. П. Погодин (уже давно почитающийся ярым реакционером) писал Вяземскому: «Мы затеваем журнал с Соллогубом, который собирается работать, “Старовер”. Ведь грустно смотреть на нынешнее пренебрежение литературы. Надо восстановить предание». Из затеи этой, разумеется, ничего не вышло – Вяземский, Погодин, Соллогуб были слишком разными людьми и «предание» понимали совсем не одинаково. Вот и восстанавливать его пришлось им врозь.

К мемуарам Соллогуб пришел совершенно естественно: кроме понятной обиды на современность и не менее понятного желания защитить предание, сказывались, по крайней мере, два обстоятельства. Первое лежит в области поэтики; второе – в области самоощущений автора, его рефлексии.

Повествовательная манера Соллогуба всегда тяготела к «воспоминательному» тону – тону изящного ироничного рассказа о событиях, что должны восприниматься как достоверные (особенно характерны в этом плане его сочинения с дерптско-студенческой тематикой – «Аптекарша», «Неоконченные повести»). Когда в 1856 году Соллогуб задумал тряхнуть стариной и принялся за рассказ «Две мазурки» (не окончен, рукопись хранится в Российской Государственной библиотеке, ф. 48, к. 65, ед. хр. 15), он начал его как устное повествование немолодого человека, делящегося с юной дамой (отождествляемой с адресатом посвящения – графиней Бобринской) воспоминаниями о событиях внешне заурядных, но рассказчику почему-то дорогих:

«Вы хотите, чтобы я рассказал вам что-нибудь из моей прошедшей жизни. Вы требуете романа, в котором был бы и правды уголок, и любовь бы, разумеется, не оставалась без места. – Задача нелегкая.

Я долго для вас шарил в своей памяти. – Иного сказать нельзя. Другое сказать грустно, а и все рассказать так немного будет.

Наконец я вспомнил один странный случай, не обильный событиями и впечатлениями. Его я и расскажу как-нибудь.

Прочитайте мой рассказ перед балом, – дело, кстати, идет о двух мазурках. – Прошу верить, что и я танцевал мазурки, хоть и не совсем ловко да с большой охотой и безмерным удовольствием…» И так далее: про напускную, но искреннюю «байроническую» тоску, не мешающую отплясывать на балах, положение петербургского кавалера в Москве и прочие такого же рода материи.

Брошенный на второй странице рассказ – связующее звено меж молодой беллетристикой и поздней мемуаристикой. Вспомним, что в повестях Соллогуба за печалью и признанием невозможности хоть что-то поделать с размеренной пошлостью бытия всегда таится снисходительность к героям (и автору, и светским читателям). Вспомним – и поймем, что за мягкой, добродушной, чуть идеализирующей прошлое интонацией мемуаров скрывается не только полемика с «обличителями», но и старая грусть. Соллогуб знал цену балам – и потому не находил возможным над ними измываться. Что уж тут поделаешь – такая была жизнь. Совсем даже не плохая, хотя и не хорошая. Как всегда. И я был – да, легкомыслен, весел, порой слабодушен и ленив, но не так скверен, как толкуют нынешние журналисты, которым не понять всего обаяния ушедшего прошлого. И потом, я ведь во властители дум не лез, словесностью забавлялся между делом, ибо всегда понимал, что дарование мое весьма скромно. И зачем нынче на меня так нападать? Самоумаление проводится тонко и подразумевает самооправдание. Если великого назначения и не предполагалось, то не так грустно оказаться на обочине, если большой силы не было, то не так стыдно уступить место тем, кто пришел сегодня.

Поделиться с друзьями: