Прикладная метафизика
Шрифт:
Идея пользы бесполезного имеет и глубокую онтологическую подоснову; вообще онтология недеяния ставит под вопрос обоснованность аристотелевских категорий, в первую очередь «чтойности». Чтойность конкретного сущего опирается на понятие конкретного свойства как основу устойчивой экземплярности. Но свойство всякой вещи способствует скорее ее не-сохранению, чем сохранению. Яблоку приписывается свойство сладости и сочности, но задумаемся: для кого это «свойство» свое? Свое оно отнюдь не для яблока, а для меня. Я нахожу или размещаю его в яблоке, чтобы съесть, окончательно присвоить. Стало быть, чтойность яблока представляет собой типичное «мойство», его бытие-для-меня, не fur sich, а именно fur mich. Для самого же яблока приписываемое ему свойство является предельным чужеством, источником погибели. Лаковое дерево губит себя своими «полезными свойствами», масло сжигает
«Полезный объект» — это, по сути дела, не носитель свойств, а их носильщик. Носильщик, таскающий чужой багаж, то есть чужой для себя, но свой для меня. Я и различаю носильщиков не по их собственным именам, а по переносимому багажу: эй ты, яблоко, пирожок, уголь, нефть, носитель таких-то и таких-то свойств, подай-ка их мне, хочу ими воспользоваться! А после этого можно и приласкать: полезная вещь, имеет полезные свойства.
Понятно, что пребывающий в недеянии не носит багажа, будучи «человеком без свойств» в самом предельном смысле слова, уродом Шу или дураком Емелей. Лишь вынужденный шевельнется, лишь поневоле подвинется. Его не различить, как серое на сером, и такова очевидная польза бесполезного. Что с дурака-то взять, может, хоть воды принесет, хоть плоскогубцы подаст, — но ведь есть «две большие разницы» в том способе, которым достает тебя мир, в том, чем ты ангажирован — командой «подай плоскогубцы!» или призывом «полезай в говно!». Конечно, можно возвеличить и опоэтизировать именно второй способ ангажированности, представив его, например, как призвание, призванность, в чем, согласно Максу Веберу, и была главная заслуга Лютера, Кальвина и других. Следующим этапом поэтизации стал «зов бытия» и «зов совести» Хайдеггера, расцвеченный героическими красками французского экзистенциализма.
Услышав зов бытия, следует встать и идти по направлению к Первоисточнику зова, тогда можно удостоиться одобрения философа, воспевающего величие и важность выбора, дескать, «ессе homo!». Лао-цзы, Чжуан-цзы и Емеля поступают иначе. Услышав зов бытия (в любой форме, например, в такой: «Пойдем за мной, я сделаю тебя ловцом человеков!») и произведя быстрый подсчет, они ответят: «Неохота!» Реакцию со стороны героической философии представить себе нетрудно: «Да ты просто дурак, так и будешь всю жизнь плоскогубцы подавать». И еще что-нибудь о преимуществе горения перед коптением. Емеля принимает прозвище, слушает, наматывает себе на ус и «посредством знаний воспитывает безмятежность». Так недеяние переходит в совершенство круговой обороны от мира, и в этом, как мы увидим, есть великая сила.
Вернемся к параллелям. Отказ Емели явиться к царю — прямо-таки общее место даосских притч. Даос, который хоть однажды не отверг приглашения Сына Неба поуправлять Поднебесной, как бы еще не совсем настоящий даос. Должен же быть повод продемонстрировать мастерство безразличия к ставке, будь то черепица, серебряная застежка или Поднебесная. Отказ от управления и вообще от царской милости обоснован точным рефлексивным подсчетом, как это видно на примере с учителем Ле-цзы и царем Цзы Яном.
«Находясь в нужде, Ле-цзы отощал от голода. Услышав об этом, Цзы Ян велел одарить его зерном, однако Ле-цзы поклонился, но подарка не принял. Цзы Ян отправил посланца узнать почему.
На вопрос посланца учитель Ле-цзы ответил так:
— Царь шлет в подарок зерно, а сам меня не видел, знает обо мне лишь с чужих слов. Так с чужих слов он обвинит меня в преступлении. Вот почему я не принял дара.
А народ и вправду восстал и прикончил Цзы Яна» (320).
Мы не можем с полной уверенностью отождествить резоны, которыми руководствовались Емеля и Ле-цзы, но на уровне поступков (или, наоборот, «не-поступков») проявляется полная неразличимость. Милость следует принимать нехотя, уступая и соглашаясь, но никак не ликуя и не выражая благодарности: «Доверить Поднебесную можно лишь тому, кто не будет жаждать управлять Поднебесной» (317). Щучье веление, вообще говоря, предпочтительнее ухи, но стоит ли суетиться, если вместо черепицы на кону стоит Поднебесная? Это было бы недостойно господина, владеющего сходством и несходством.
6
Я думаю, мало кто отдает себе отчет в том, что чужие переживания неизбежно для нас заразительны: если к ним разовьется сильная жалость, нелегко удержаться от нее и при собственных своих страданиях.
Пребывание в недеянии принципиально отличается от «ленивого разума» прежде всего длиной рефлексивного
пробега. Все логические следования, как прямые, так и превратные, быстро прочитываются мудрецом, владеющим увэй, и его работа, как и работа искусного рубщика мяса, похожа на танец, хотя нет ни туши, ни ножа. Турбина Машины Абстракции вращается с такой скоростью, что кажется неподвижной: создается впечатление, будто сущее само себя мыслит. И при этом сохраняется безмятежность парения — без всякой позы мудрости, без «экспрессии мыслителя», — проницательность и пустота. Десятую главу книги Чжуан-цзы под названием «Взламывают сундуки» можно сравнить с такими шедеврами диалектики, как «Парменид» Платона и «Феноменология духа» Гегеля, притом что площадкой для танца является здесь этика — область, настолько заставленная ценностями, что в европейской традиции на ней удалось развернуться лишь плясуну-канатоходцу Ницше.«Для спасения от воров-взломщиков принято снабжать сундуки дополнительными замками и обвязывать веревками. Вот это умно, говорят обычно. Но приходит Большой Вор, тащит весь сундук, опасаясь лишь, как бы не свалились запоры и не развязались веревки. Если он мудр, то мысленно благодарит нас за предусмотрительность. Тогда оказывается, что те, кого называли умными, лишь собирали добро для Большого Вора. Не охраняет ли крупных разбойников тот, кого называют мудрецом?» (178).
Далее взаимоотношения мудреца и разбойника раскручиваются по восходящей, выполняя ту же моделирующую роль, что и разборки господина и раба у Гегеля. Что даст распространение мудрости в Поднебесной, проявляющееся в увеличении числа мудрецов? Как поведет себя преступник при столкновении с мудростью? Спектр ответов, которые могут предложить знатоки игры со ставкой на черепицу, не владеющие искусством счета позиций, небогат:
1) Преступник услышит слово мудрого, и сердце его смягчится. Чем больше будут стремиться к знаниям в Поднебесной, тем меньше в ней останется разбойников. Или:
2) Преступник отвергнет слово мудрого, но истинного мудреца это не смутит. Мудростью будет приумножаться благо, и как бы ни упорствовал преступник в своем порочном деле, это не уменьшит числа взыскующих мудрости в Поднебесной.
Мы видим, что первая сентенция имеет глубину рефлексии в один шаг, вторая — в два шага [60] . Общая глубина рефлексии христианских моралистов вполне укладывается в этот диапазон. Послушаем теперь слова, сказанные sub specie дао:
60
См. подробнее: Miller J. States of Mind. N. Y., 1983; Lefebvre V. The Fundamental Structures of Human Reflection. N. Y., Peter Lang Pub. 1.1990.
«Сообщник разбойника Чжи спросил его:
— Есть ли у разбойников свое учение?
— Разве можно выходить на промысел без учения? — ответил Чжи.
— Мудрость — это узнать по слухам, есть ли в доме сокровища, отсеивая ложные слухи.
Смелость — войти туда первым.
Справедливость — выйти оттуда последним.
Знание — это распознать, возможен ли грабеж.
Милосердие — разделить добычу поровну. Без знания этих пяти добродетелей никто в Поднебесной не сможет стать крупным разбойником» (179).
Итак, дело принимает неожиданный оборот. Разбойник выслушал слово мудрого, не отвратив ушей своих, но не смягчился душой, а вместо этого сказал: вот-вот, и я о том же… Как бы предвидя вопросы, задаваемые из позы мудрости, разбойник Чжи развивает свою мысль далее:
«Если без учения мудрецов нельзя стать знающим человеком, то без учения мудрецов нельзя стать и разбойником. Но поскольку знающими стали немногие, а осмотрительными негодяями многие, то польза, которую приносят Поднебесной мудрецы, невелика, а вред велик. Когда рождается мудрец, появляется и великий разбойник» (179).
Этот интеллектуальный пробег глубиной в пять шагов рефлексии, или в пять реверсий субъектно-предикатной позиции, завершается изящным афористическим резюме:
«Управлять Поднебесной, уважая мудрецов, означает соблюдать выгоду разбойника Чжи» (180).
Адаптируя инсценировку для условий, приближенных к действительности, получаем:
Конфуцианец: Сердце твое глухо к учению, и оттого ты погряз в невежестве, полагая, что преступный промысел лучше мудрости!
Чжи, разбойник: Что вы, уважаемый, разве можно выходить на промысел без учения? Никто не сможет стать Большим Вором, не усвоив пяти добродетелей.