Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– Саломея моя! – облапал Милку Костя Кузьминский, – танцуй:

Не ласкать твои мне груди.Так начертано судьбой.Голова моя – на блюдепред тобой.

Костя, за неимением блюда, даже тарелки, попытался, согнувшись, уложить рыжебородую голову на блюдце… борода на столе, ухо поместилось, хитро взблескивает голубой глаз-корбункул.

– Смотри, голова отсечена, а глаза живые! – толкает Милку Соснин… как им всем весело, и пар уже заклубился над кофеваркой.

– Костя, Костя, не дурачься, что-нибудь посерьёзнее сочинил? Помнишь, я просила, чтобы сочинил, посвятил…

Поэмы нет. Неяркий свет горит.Скрипит перо. И на строке неяснойТвой образ появляется прекрасныйИ ласково
со мною говорит… –

борода елозит по столу, ухо конвульсивно дёргается на блюдце, а-а-а, в транзисторе стукача хрипит Армстронг, скорчившийся Костя ловит и ногой отбивает ритм; откуда у Кости кожаные штаны?

– Ещё, что-нибудь сочини и, может быть, для меня? – кокетливо погладила буйную Костину головушку Таточка; Костя чуть-чуть оторвал ухо от блюдца:

Каждое слово моё,Гениальностью зазвучавшее,Вся поэма,Зовущая, как труба –И взамен я не жду участия,Взамен я требуюТолько тебя.

Таточка подставила щёчку для поцелуя, Милка захлопала в ладоши.

И Шанский похлопал. – Для импровизации в такой позе совсем недурно.

– А «Осеннее троеглавие» дописал? – спросил Бухтин.

– Ура! – весело каркнул Шанский, – варят кофе.

Сезон осенний. В небе сизомРазрывы туч. Дожди в Алупке.И ночь. В заброшенной халупкеЯ пью перцовую. Мой разумМне говорит, что мозг мой празден,И я молчу. И мчат потокиПо грязным улицам. Карнизы –Как водопады. КипарисыСтоят как призраки.

Костя клокотал стихами, утомлял, не умея сдержать распиравшую изнутри словесную магму… но отдельные строчки, даже строфы, в которых неожиданно застывала магма, прочно запоминались:

………………… так в ритмСтихов – уложатся страданья.О Боже, множатся рыданья:Разверсты хляби. В чёрном небеЛуны безумное круженьеМеж туч. Моление…

– Костя! – магму остудила Милка, – не забыл? Бродский гениально читал, а Толька колол орехи. Не забыл как Ося читал? Мечтательно и напористо… – всё так же фонари во мгле белеют, всё тот же пароход в заливе стынет…

– Нет, это он в другой раз дочитывал, тогда не успел. Тогда Бродский на строфу раньше взорвался – сегодня, – бросил, порозовев, знаете, как розовеет во гневе? – вы освистали гениального поэта, стыдитесь! И – долой. А сначала, с подвываниями:

Ты вдруг вошла навек в электропоезд,Увидела на миг закат и крыши,А я ещё стою в воде по поясИ дальний гром колёс прекрасный слышу… –

Тут-то Ося и оборвал чтение, ушёл, хлопнув дверью.

– Толька, тебе не стыдно?

– Нет, добавил мифологической мелочишки в копилку-биографию гения, если помнишь тот жалкий инцидент, значит – сохранишь для благодарного человечества.

– Почему Бродский так… крепко и трогательно, так преданно любит в стихах, а в жизни равнодушен, смотрит на тебя и не видит? Что у него вместо сердца?

– Пламенный мотор! – отпил вина Шанский.

О чём ты думаешь, когда ты со мной, на каком ты свете? Куда смотришь? – вспомнились Неллины упрёки, – в само деле, куда?

– Бродский не только меня, никого не видит!

– Бережёт чувства для лирики, она ценнее жизни, поскольку вечна; советую любить не гениев-себялюбцев, кого-нибудь попроще.

Соснин не знал для чего берёг свои чувства.

Милка надулась, как если бы её обижали торопливые объятия гениев, но снизойти до талантов, тем более – до способных или даже вовсе не способных ни к чему, кроме самой жизни, ей сначала не позволяла девичья гордость, затем, с накоплением неотличимых от побед поражений, женская самооценка.

– Костя, всё запомнил, чтобы сохранить скандальный вечер для вечности?

– Ничего не помню, потому как не был на той колке орехов, мне о ней Ремка Каплун в «Щели» рассказывал, он с Бродским тогда ушёл.

– Тем более надо сохранить!

– У Бродского-то другой коленкор, стихи погуще, чем у тебя! И без перешибающих смысл фонетических хлопушек, – врезал Валерка, но Костя и не думал обижаться, счастливо закивал, признал, что Иосиф, когда отцепляется от ахматовского подола, чеканит строчки, строфы небесной пробы; готов был без умолку,

задыхаясь и воспаряя, декламировать стихи Бродского, не свои, а пока добродушно огрызался. – Ты, расхваливая Бродкого, как всегда, прав, Бух-Бухало, по кличке Пьяная Книга, хотя и противоречишь генеральной линии. Не забыл? – Костя достал помятую вырезку из «Вечорки», – «он подражает поэтам, проповедующим пессимизм и неверие в человека, его стихи представляют смесь декадентщины, модернизма и самой обыкновенной тарабарщины». Ну, как, разве не тарабарщина?

Джаз предместий приветствует нас,слышишь трубы предместий,золотой диксилендв чёрных кепках прекрасный прелестный,не душа и не плоть –чья-то тень над родным патефоном,словно платье твоё вдруг подброшено вверх саксофоном.

Костя, «Костя в горле»! Сам гений, самопровозглашённый, но и признанный многими гений-звуковик, звуковик-абсурдист, он, однако, так возлюбил других гениев, так рачительно вылавливал в мутных потоках поэтических сознаний, ещё не изливших ничего на бумагу, каждую сверкнувшую новизною строчку… всё радовало Костю – интонация, инверсия, рифма… И – никакой зависти, ревности. Хотя бывали придирки, сварливые упрёки, воинственные выпады, далёкие от джентльменской полемики – мог в поддых ударить, ткнуть в глаза победительной рогаткой из пальцев – даже вражда бывала, да ещё какая вражда, страстная и смертельная, с жуткими оскорблениями – от чрезмерной любви и боли, лишь вызванной тем, что, по мнению Кости, гений сбил планку; сморозил слабую рифму, споткнулся о ритмическую оплошность. Каким безжалостным бывал Костя в своей любви! В придирках, издевательствах, фанатических и фантастичных наветах, в которых, многим казалось, сквозила ненависть. Такая жестокая, требовательная любовь! И Бродского, и Горбовского, и Кривулина, и другого Мандельштама с Аронзоном, и юную Лену Шварц… любил за служение слову и только ему, за расточительную их гениальность любил всех гениев-современников, всех! И стихи – все стихи всех – знал наизусть.

Поэт, любивший больше, чем себя, других поэтов?!

Клинический случай?

Костя, шумно каламбуря шуточками-стишками, которые успевали извергаться пока три-четыре оборота совершал гранёный плексигласовый барабанчик, торговал одно время у обшарпанных дверей «Лавки писателей» билетиками книжной лотереи… торговля с учётом романтического облика и речевого напора продавца шла бойко, но Костю куда больше, чем выручка, волновали случайные встречи, словечки… плодородный сор Невских встреч… вышел из «Лавки…» Битов, на него налетел Довлатов, брякнул что-то неповторимое… подошёл… Все они, все гении – и порывистые певцы-поэты с нетвёрдым шагом, и трудяги-прозаики с тяжёлыми мозолистыми задами – для Кости уподабливались коллективному Гёте, а он самоотверженно им всем, таким вздорным и разноликим, нанимался в Эккерманы, только не записывал всякое выроненное из уст златых слово, запоминал! Костя и попозднее, когда, собравшись за океан, деловито созерцая покидаемые владения, будет разгуливать с посохом ли, клюкой по Невскому в сопровождении быстро – от прогулки к прогулке – сменявшихся секретарш-наташ… когда будет сочинять горький «Биробиджан» – Биробиджан, Джан! Евреи там пью джин – о, за звуковые эффекты Костя бы продал душу!.. когда примется втолковывать инертному Соснину, что тех, кто сами вскоре не уедут на Запад, повезут на Восток в зарешечённых вагонах… когда на проводах Гарика Элинсона, восседавшего с бутылкой водки в вытянутой руке на верхней ступеньке лестницы-стремянки, словно на хлипком насесте-троне, будет просить Соснина силком его увести с балкона, чтобы не потянуло с шестнадцатого этажа кинуться вниз головой на мусорные бачки и хилые деревца, так вот, даже тогда, когда совсем, казалось, не до того, Костя будет помнить любое слово ли, словечко, невзначай обронённые гениями чёрт-те на какой пьянке, в какие годы! И привирать при этом будет, для живости… И в Техасе продолжит темпераментно привирать-вспоминать, и – всё-всё-всё вспомнит, сольёт в бесценные многотомные документальные хроники.

Но Костя уже читал вторую часть «Осеннего троеглавия»:

А в Петербурге небо серо,В дождях Сенат, и жёлт Синод,И сыро. Впрямь ли пахнет сеномБазар на площади Сенной.……………………………………………………………….И Достоевский без банкнотИ без штанов идёт, сутулясь.

– Почему без штанов?

– Я же написал выше – без банкнот. Проигрался!

Слетают листья с лип, слипаясь,В любую сторону пойди –Висят над городом дожди,Как тени, с темнотой сливаясь.
Поделиться с друзьями: