Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
В подслеповатой комнате – развалюху-флигелёк в проходном дворе с Литейного на Моховую давно снесли, старый клён, стучавший в окно, спилили – Гарик Элинсон повесил зеленовато-розовато-сиреневые пастели, населённые грудастыми, круглозадыми нимфами, а Соснин…
Соснин приколотил к планке вплотную, одна к другой, несколько плоских щетинных кистей, получился шикарный широкий флейц, одним движением проводил им белилами по закрашенному темперой оргалиту волнистые, переплетавшиеся борозды… пытался скрестить принципы Поллака и Ротко, сращивал две эстетики – кажущуюся динамику, отражавшую прямое воздействие руки с флейцем, и обманчивую статику монохромного – чёрного или умбристого – фона, на котором застывали прерывистые следы…
– А Боб Николащенко выставлял свои складни? Это ведь абстракции, только объёмные, помесь скульптур с картинами.
– Нет, у него дома видел.
– И я.
– И я тоже.
– Складни Боба – потрясающая метафора! – сказал Шанский.
– Чего метафора?
– Внутреннего мира искусства!
– Тогда уж внутренностей искусства! – тряхнула волосами Милка, – там, в нутре складней, окровавленные органы, потроха. И узлы кишек… на них раны, нарывы, смазанные зелёнкой.
Точно подметила, – подумал Соснин.
– Илюшка, заснул? Так цеплялись к вам или не цеплялись?
– Нет, потом – тишина. Хотя, выяснилось, мы были первыми… скандал позже вспыхнул из-за выставки «эрмитажников-такелажников», нас не тронули.
– Мишка Шемякин знаменитым стал, прославился, когда из-за него директора Эрмитажа выгнали, а вы в безвестности прозябаете.
– Каждому – своё.
– Неужто и для профилактики на Литейный не вызывали?
– Нет, словно забыли.
– Не забыли, ждут удобного случая, – утешал Валерка, – у них дел невпроворот, сами ли снова оступитесь, дойдёт очередь – возьмут в разработку…
– Точно! Завели досье, занесли в картотеку, клюнет начальничков жареный петушок, припомнят, – каркал Шанский, – хотя… досье с картотекой лишь дополнили, завели-то ещё при «плакатном деле».
На столе стоял куб, грани были аккуратно оклеены бледно-серым холстом; поверхностный холст намекал на связь с живописью?
– К произведению надо подобрать ключ, – широко улыбнулся Боб Николащенко, вооружаясь какой-то шпилькой…
– Чтобы снять дихотомию внешнего и внутреннего, – добавил Шанский; щегольнул новым словцом.
Между тем от укола шпилькой потаённой болевой точки в кубе вдруг проснулась подвижность. Куб, заждавшийся сигнала к трансформации, мягко раскрылся, вернее, развернулся – неравные фрагменты соединялись с помощью рояльных петель, петелек, хитроумных замочков-застёжек, образующих невидимый механизм.
Снаружи – оголённо-гладкие холстяные грани куба, строгий геометризм, но что творилось, стоило форму разъять, внутри! Каждой выпуклости отвечала впадина, чтобы смогли опять сомкнуться, застегнуться после просмотра в провокационно-равнодушный куб, объёмные створки… Бугристые выпуклости, впадины-вмятины, тщательно отшкуренные, раскрашенные – темнее, светлее, с резкими контрастами и растяжками – едкими анилиновыми красками: зелёной, жёлтой, малиновой… опухоли, полипы и – рваные глубокие раны, россыпи фурункулов, прыщиков в ярком сплетающемся струении сосудов… запёкшиеся разводы и затёки, пятнышки-сгустки… да, отлакированные рельефные внутренности
искусства кровоточили…Соснин смотрел заворожённо, ни слова не проронил.
– Привет!
– Привет, привет…
– Что я говорил? Лёд тронулся, Кушнера напечатали!
Головчинера так и называли – Даня-привет. Жердеобразный Даниил Бенедиктович и впрямь был с большим приветом: физико-математический кандидат, физик-ядерщик, вычислитель переменной скорости электрона, а также специалист по магнитным полям и полюсам планет, он не только передний край естественной науки возделывал, благословлённый Колмогоровым, испытывал теперь поэзию математикой: погряз в стиховедении, пересчитал все ударные и безударные слоги Серебряного века, взялся за современников… не боясь стукачей, говорил, что Бродский на очереди…
Бродский сам его остерегался как стукача…
– Рассиделись, пора и нам перекусить, пора, сносу нет! Ноги не держат! – закричала главная буфетчица, а неряшливая толстая посудомойка, вытирая на бегу красные руки о влажный, из вафельного полотенца, фартук, встала у двери.
Перекочевали в кафе-автомат.
Солёный гомон таксистов, сардельки под красным мучнистым соусом.
– Пиво выпьем из автомата? – предложил Валерка, – в автомате, наверное, нельзя разбавить.
– Можно, – глубоко вдохнул Рубин.
Довлатов подробно объяснил про специальную трубочку за спиной автомата, подключённую к водопроводу; выпили стакан пива – стакан воды наливается, автомат постоянно полон, к концу дня одна вода льётся; берут вместо газировки. Довлатов признался, что с утра за пивом заходит, когда автомат только зарядили.
– Не водой же опохмеляться! – понимающе кивнул Бухтин и помахал плотному круглолицему Арефьеву, заедавшему сарделькой водку.
– На заводе сразу нельзя разбавить? – распахнула ресницы Милка.
– Неудобно, хотят марку держать, – выдохнул Рубин.
– Кофе нет ещё, кофе нет, отстаньте! – кричали, дожёвывая, буфетчицы, – только воду в машины залили.
– В Петербурге есть удлинённый магический прямоугольник, с одной стороны ограничен Литейным, с другой, параллельной, – Фонтанкой… именно в этом пространстве… – Тропов перечислял литературных гениев, выпестованных узким местом.
Соснин, хотя и не претендовал… куда там, не пришей кобыле хвост, но всё же прикинул – Большая Московская, вслед за Владимирским, продлевала створ Литейного.
Бродский, сдерживая радость, нацепил маску невозмутимости, открыл томик Данте – Дом Мурузи был угловым, как раз на…
И Довлатова переполняло удовлетворение, глаза весело блестели; улица Рубинштейна протекала чуть ли не по центральной оси питомника-заповедника.
И Шанский с Бухтиным не спорили, понятное дело.
А Битов окаменел – ему, аптекарскому островитянину, не светило, поскольку родился и жил вне отведённой гениям резервации.
Тут ещё Рубин влез. – Андрюша! – ехидно-ласково улыбнулся Битову, – ты, небось, уже нобелевскую лекцию сочиняешь? Учти, главное для нобелевского лауреата – проникновенное обращение. – Ваше Величество! – поклон. – Ваши Королевские Высочества! – поклоны…
Довлатов заёрзал, Бродский разволновался.