Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 1

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Слушатели раздражались.

Насупленный Гаккель пропыхтел, что актуален и радикален только…

Кто-то возразил, что…

Шанский великодушно дал оппонентам высказаться. Он благосклонно кивал, словно соглашался, что эклектика в философии ли, литературе, тем более – в архитектуре не оставила нам ничего оригинального и потому стала бранным словом, эклектика ведь не задавалась ключевыми общественными вопросами, не обладала целеустремлённостью. Вот и критиковалась за вялый компромисс, мешанину «чего изволите», в которой погрязли второсортные зодчие, тасовавшие противоречивые формы именно для того, чтобы избежать осознанного трудного выбора, подлинно творческого решения.

Когда эмоциональные крикуны, не оставив камня на камне от фундамента лекции, утомились, Шанский галантно заявил, что не хотел бы отвечать по принципу: сам дурак. И смиренно признался в сознательном заманивании

слушателей в ловушку – да, в принципе, в каком-то высоком смысле всякое художественное творчество по природе своей эклектично по отношению к жизни – то одно возьмёт у неё, то другое, затем, не приведи Господи, то и это перемешает. Но – разумеется – эклектики в большинстве своём на практике были скорее приспособленцами, чем творцами, разумеется, эклектизм в прошлом веке мотивировался оппортунизмом, архитекторы смешивали формы разных эпох, потакая вкусам, вернее, безвкусице амбициозных заказчиков – всем с тех пор наскучили смутные, манерные стилизации. – И вот, столь уязвимым стал издавна сам термин эклектика, что дорогие слушатели не заметили, что главное для него не сам термин, – Шанский повысил голос, – а радикальное прилагательное к нему.

– Радикальная эклектика…от прилагательного совсем неуютно, – шумно выдохнул кто-то из слушателей.

– Готовьтесь, готовьтесь! – воскликнул, никому не оставляя надежды, Шанский, – в будущем нас ждёт вовсе не визуальный уют, а агрессивная эклектика, экстремистская эклектика. Страшных слов вскоре не хватит на эпитеты.

Зал зароптал.

Шанский удовлетворённо заулыбался.

– В противоположность эклектизму прошлого века, по сути – эклектизму фасадному, радикальный эклектизм, окрещённый в просторечии, – мягко пошутил, – постмодернизмом, стимулирует новые социальные и семантические запросы многообразия – не поверхностные стилевые мотивы, но различные функционально-пространственные, структурные и чисто-художественные идеи давно ждут, чтобы их соткали вместе. Далее Шанский, не переводя духа, углубился в предпосылки и перспективы призванного к жизни временем, динамичного единства – разностилья, возводимого в идеал культуры; семантические обертона каждого из стилей, которыми играет зодчий, резонируют, усиливаются символически, когда соседствуют и взаимодействуют.

Опять посыпались возражения.

Однако Шанский припас убойные контрдоводы – отличный полемист, он, предчувствуя взрывчатость темы, первую лекцию цикла сжал, даже спрессовал, но оставил про запас главные аргументы, чтобы эффектно погасить бестолковый огонь дискуссии.

– Таким образом, – Шанский стремительно резюмировал, – отталкиваясь от вкусов и языков, преобладающих в каком-нибудь месте-времени, радикальная эклектика насыщает разнообразными кодами архитектуру. Благодаря многосмысленности и внутренней противоречивости она несёт параллельные сообщения, сплавляет значения, взывающие к контрастным запросам душевной жизни.

У камина, заразившись пафосом Шанского, уже доказывали друг другу, что радикальная эклектика освобождает от рабства одного направления, зовёт к полётам фантазии, ибо расчищает путь во все стороны… – Да, – кивала соседняя голова, тонувшая в рыжем, зашитом кожей колодце кресла, – да, действительно отвергается бездумная мешанина «чего изволите-с», да, в прошлом эклектика пробавлялась дряблыми каноническими рельефчиками на фасадах, анемичными декорациями-имитациями, тогда как новая, осознанная эклектика сулит нешуточную радикализацию формотворчества, пусть игриво и замаскированного…

пришёл (двадцать пять одиннадцатого)

С усилием толкнул солидную, с рельефными филёнками, дверь. Косо брошенный, мокрый рифлёный резиновый коврик в тамбуре, на ослабшей пружине вторая дверь, плоская, лёгкая, с неряшливыми мазками бейца. Слева, сразу за дверью – вешалка.

Чем не театр?

риторический ритуал (начало четвёртой, венчавшей цикл, лекции)

Филозов дунул в микрофон.

– Снова в гостях у Творческого Союза кандидат искусствоведения…прошу любить, жаловать… тема заключительной, по сути, обобщающей лекции – необъятная, животрепещущая…итак, «Город как текст».

Соснин усмехнулся: как… отсылка к статьям Бухтина, давним спорам; Шанский удовлетворённо поймал усмешку – втянул-таки в игру для двоих.

– Э-э-э, – Филозов глянул в шпаргалку, – «О формировании пространственного языка Петербурга». Анатолий Львович, у вас целых сорок пять минут, академический час.

Филозов пружинисто выпрыгнул из-за стола, сдвинул грифельную доску, похлопотал у волшебного фонаря, хотя для Шанского эти

подручные предметы служили всего-то выразительным фоном – он доверялся всецело слову; правда, на сей раз он принёс под мышкой загадочный рулончик…

Шанский рассеянно выслушал Филозова, пока тот суетился у фонаря, не без видимого сожаления дожевал язык, вяло согласился. – Да, тема необъятная; напомнил сколь ярко её заявил в романе о Соборе Гюго, сослался также на Мамфорда, Линча и, – снова усмехнулся Соснин, – уж вовсе неведомого залу Анциферова, чью тоненькую книжицу, доставшуюся Соснину в наследство от дяди, Шанский окончательно затрепал, но, похоже, выучил наизусть. Вроде бы набиваясь на сочувствие, Шанский посетовал, что и при тезисном изложении столь необъятной темы ему бы не помог и самый либеральный регламент, пообещал избежать синдрома краеведения – кто, где жил, что сказал, написал, он также не собирался перекраивать по модным ныне лекалам и наново сшивать петербургский текст, петербургский миф…неожиданно предупредил, что его задача, собственно, не анализ самого городского текста, но этапов и отдельных коллизий его формирования, да-да, Шанского занимал процесс. Одновременно с вводными пояснениями лектор укрощал на краю стола упрямо скатывавшийся рулончик.

Когда рулончик, наконец, покорился, Шанский совсем уж неожиданно изрёк, что город, о чьих тайнах он имеет честь говорить, это город, где уста исторгают блаженные, бессмысленные слова.

Тут Шанский тряхнул шевелюрой, резко забросил через плечо конец длинного, замотанного вокруг шеи шарфа, который помогал ему одолевать грипп.

сверхзадача с порцией дополнительных оговорок, которые и сами по себе вполне могли озадачить

Для начала Шанский скромно признался, что вслед за Витгенштейном полагает анализ языка единственной достойной мысли задачей.

Язык Шанский понимал широко, вербальную коммуникацию, несущую прямые сообщения, он включал в комплекс разноликих средств выражения, а внутри него, этого комплекса, бурно развивающегося сейчас, – да-да, именно сейчас, в постгуттенберговую эпоху электронных массмедиа! – заново возвышал роль пространственно-пластического иносказания как особого, ёмкого языка культуры.

– Книга не убила архитектуру, это не убило то, куда там! – театрально воскликнул Шанский, вмиг забыв про массмедиа и снова упомянув Гюго, знаменитую главу из его романа, – архитектура и слово неразлучны, как пространство и время. Город, стихийный семантический генератор, непроизвольно управляет потоками знаков и их слияниями, – это изменчивое место встречи двух изменчивых, взаимно-зависимых, обогащающих друг друга текстов – визуального и вербального. И, напрочь позабыв, как об эпохе массмедиа, так и о главном для него, о том, что целиком займёт вскоре его внимание, несколько вернулся назад, одарил сверхзагадочной для большинства собравшихся фразой. – Означаемые, то есть сама жизнь, сама реальность, – выдохнул он, – отступают в Петербурге на задний план, чтобы освободить культурную сцену для захватывающего представления означающих, их связи, их раздоры и есть теперь…Боже, чего только он не нёс! А далее вспомнил вдруг, ни к селу, заметим, ни к городу, об исследованиях Пражского лингвистического кружка, как вспомнил, так и забыл… порассуждал о плодотворном соперничестве духа и разума, снова вернулся к городу как неутомимому, непрестанно усложняющемуся пространственно-временному генератору разнородных и разноликих смыслов. – Архитектура не столько застывшая музыка, сколько застывшее слово, сплотившее много слов, к петербургской архитектуре это уточнение относится в первую очередь, – громко, как глашатай, анонсирующий площадной спектакль, возвестил Шанский и смолк, желая насладиться произведённым эффектом.

Эффект не оценили, и он продолжил.

– Если всякий город есть место драматичной встречи визуального и вербального, то, казалось бы, архитектуроцентричный в силу своей исходной замышленности Петербург есть и самый литературный город на земле. И город этот – невиданный творческий ускоритель, ибо он осуществил уникальный по концентрации средовой синтез слепков и сочинений, стал воплощением культурного, продолжающего жить и поражать мифа, средоточием окаменевших историй, судеб, зашифрованных пространством приключений, озарений, интриг, которые просятся на бумагу. О, у петербургской архитектуры длинный язык, достанет каждого. Если когда-то некто удивлялся, что говорит прозой, то все мы – и это действительно достойно удивления – безотчётно читаем петербургскую прозу, этот нескончаемый приторможенный захватывающий роман. И не мудрено! Мы видим воду и гранит, цветную штукатурку и позолоту, но подлинная материя исторического Петербурга – слово.

Поделиться с друзьями: