Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Я побоялся зациклиться на коммуникативных вызовах технологии, но поверьте, эпоха эта всем задаст перца, тогда-то это, напористые массмедиа, действительно убьёт… – стоя на одной ноге, другая зависла над ступенькой – вяло обвёл прекрасное пространство рукой.
– Можно конкретнее?
– Встретимся лет через тридцать, идёт?
– Но всё-таки, всё-таки, почему это убьёт… и убьёт ли?
– Всё, всё убьёт, всё самое для нас сейчас дорогое.
– Как убьёт, как?
– Дьявол, спрятавшись за красивым облаком, подавив жёстким излучением сопротивляемость культурного организма, швырнёт в искусство вакуумную бомбу, – Шанский всё ещё стоял на одной ноге, другая зависла.
– Что конкретно
– То, что мы не заметим, как средства, подменив цели, и нас с вами с ног перевернут на головы.
– Не понимаю.
– Что в феномене Высоцкого важнее – сам Высоцкий или магнитофон? Представьте себе, что настанет светлое время, когда магнитофон будет диктовать Высоцкому что и как петь, – опустил ногу на нижнюю ступень, сделал ещё шаг вниз.
– Вы назвали Михайловский замок символом собирательности… скажите, что же там от Перуцци?
– Вспомните виллу Фарнезину, прорисовку окон хотя бы.
– А Виньола чем пригодился?
– Ну как же! Вспомните замок в Капрароле.
– Но при чём Липпи? Не понимаю.
– Неужели не распознаёте, когда смотрите на Михайловский замок со стороны Летнего сада, объёмную структуру виллы Медичи? – отвечал вопросом на вопрос Шанский, как если бы мимо виллы Медичи пролегал маршрут его ежедневного моциона.
Спускались медленно – впереди совсем уж медленно, сгорбясь, опираясь, как на посох, на кий, спускался Гуркин.
– Анатолий Львович, согласны ли вы, что закладка Петербурга была демоническим деянием? Равно благодетельным и разрушительным.
– Согласен! Таково воздействие вспышки духа!
– Это город-текст, порождающий тексты?
– Ну да, бывает, что гениальные!
– Вы упомянули в лекции о раздвоенности русского сознания, запечатлён ли образ её в городском ландшафте?
– Конечно, у Стрелки Васильевского острова Нева раздваивается, – шпарил, не задумываясь ни на миг, Шанский.
– Позвольте, позвольте, раньше, выше по течению, между Литейным и Троицким мостами ответвляется Невка.
– О, это ещё только репетиция драмы раздвоенности, – снисходительно улыбался Шанский, – ведь ниже по течению и Невка раздваивается на Большую и Малую.
Соснин оступился, московский теоретик поддержал за локоть.
Сойдя с лестницы, Гуркин, еле передвигая ноги, поплёлся к бильярдной, они же свернули в другую сторону и гуськом двинулись по узенькому, кишкообразному коридорчику; когда Шанский сподобился, наконец, толкнуть дверь в ресторан, Филозов уже успел сделать в поднебесном баре заветный глоток и торопливо, хотя старательно, надвигая на левую бровь, надевал перед гардеробным зеркалом берет; Филозов был раздосадован и обеспокоен, не знал, чем отзовётся вольное слово Шанского, однако едва заметно, издали, кивнул на прощание.
В задымленном, заполненном раскрасневшимися выпивохами ресторане со скользким каменным полом и давяще-тёжёлым, дубовым, тёмно-коричневым потолком, расчерченным несколькими глубокими кессонами, из которых свисали мощные рогатые люстры, нашёлся свободный столик под относительно чистой скатертью; на нём приветливо горела изрядно оплывшая декоративная свечка.
За широким проёмом светлел ещё один зальчик, где высились буфетный прилавок и собственно буфет – старинный, резной, с хрустальными рюмками и бокалами за толстыми выпуклыми, радужно блестевшими стёклами…здесь по давней традиции резервировалось несколько мест для руководства Творческого Союза; в этот чинный уютный зальчик через отдельную дверцу, обитую чёрной кожей, уже тихонько – бочком, с очаровательной, чуть виноватой улыбкой – проник после ритуального пригубления в баре Виталий Валентинович, ему несли «Боржоми» и салат
«Оливье».– Постмодернизм настаивает на отмене всех иерархий, всех центров художественного поглощения-излучения, – начал московский теоретик, открывая блок-нот, – но Петербург – очевидная вершина иерархий, очевидный центр, центр мира, как ты сказал…не противоречие ли?
– Нет, – возразил Шанский, – Петербург концентрирует новейшие художественные идеи, которые теперь выявляются даже в его прошлом, но он и историчен, и исключителен, он не вписывается в абстрактные схемы.
– Это город-встреча Востока с Западом. Можно ли описать встречу культур, как встречу языков?
– Как нельзя лучше! Всякий город, как я говорил, являет сложное единство вербального и визуального. Но у такого единства есть ещё и некий метауровень, так? И если в принципе, культура Востока – вербальная, а Запада – визуальная, то с учётом этого условного метауровня вполне можно посчитать, что именно Петербург – и на удивление органично! – сплавляет вербальное с визуальным.
На противоположной стене главного ресторанного зала в рельефную дубовую панель была врезана дверь, она вела на кухню, дверь непрестанно открывалась-закрывалась, пропуская официанток с подносами, из кухни доносились громыхания кастрюль, просачивался аппетитнейший мясной дух; за соседним столиком военно-морские полковники в чёрных кителях закусывали коньяк гурийской, свекольного окраса, капустой, остро пахнувшей уксусом. И ещё за одним столиком, чуть поодаль – и на нём горела свеча, только витая, жёлтая – накачивались коньяком чёрные кители, тоже закусывали красно-лиловой маринованной капустой.
Шанский с молчаливого согласия Соснина и московского теоретика отодвинул на край стола пухлую коленкоровую папку с многолетним меню, им, изрядно проголодавшимся, всё было ясно – селёдка под майонезом, салат из вялых парниковых огурцов, украшенный крошёным крутым яйцом и кольцами лука, горячее порционное: постоянная гордость всех шеф-поваров, сколь часто бы они не менялись…
Вот только с водкой Шанский переборщил, по-купечески заказал сразу две поллитровки «Столичной»; московский теоретик, который обычно мало чему удивлялся, и тот головой качнул.
Но Шанский успокоил, объяснил, что ему положена двойная – лечебная – доза, да и кто-нибудь из знакомых польстится свободным местом, поможет выпить.
Шанский полез в сумку, чтобы похвастать новинками самиздата, а Соснин вернулся к концовке лекции.
– Насытившись разностильем, Петербург втравился в переигрывание самого себя, – Шанский живописал пространство цитат: цитат вольных, безбожно перевираемых, потому незакавыченных, но образующих напряжённое смысловое поле… известно, что заёмные формы-знаки порождают в неожиданных контекстах новые содержания…
Так-так, что же было потом?
– И следишь за гибридизацией эпох, читаешь-перечитываешь цитаты, образующие оригинальный текст, и всё отчётливей понимаешь, что зодчие, совместно и под диктовку своего времени этот текст сочинявшие, не ведали, что творили…
– Не слишком ли много функций и степеней свободы вы, Анатолий Львович, передоверили времени? – Нешердяев разделил волнение нетерпеливо ёрзавшего, тянувшего, как отличник, руку Герберта Оскаровича.
– Не слишком! Хотя ныне стрела времени, эта вечная ось, на которую неспешно нанизывались, сменяясь, стили, вроде бы исчезает. Художественные поиски прихотливо – суетливо? – меняют направления, будто панически вторят метаниям стрелки компаса, угодившего в магнитное бурю; такова реальность постмодернизма.