Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
Художник внимательно слушал Шанского.
И чем же, всматриваясь в калейдоскоп, озаботится идеальный Валеркин роман? Дробностью, осколочностью нового мироощущения? – Мне Бухтин сегодня втолковывал, что зеркала будто бы отражать устали, будто ослепли, лишь потом когда-нибудь залпом выплеснут отражения, – сказал Соснин.
– Где видел Валерку? – у Таточки взлетели ресницы, блеснули глаза.
– Завтракали с ним в «Европейской».
– Армянский коньяк, астраханская икра, «Судак Орли», омлет… – шпарил Шанский, как если бы зачитывал выписанный Риммочкой счёт; успел всё пронюхать.
– Красиво жить не запретишь! – тряхнула причёской Людочка.
– Ослепшие зеркала? Ёмкий образ, – отозвался из угла московский теоретик. – Тут прозвучали прелюбопытные предположения относительно
– Куда более чем вы, прошу прощения, сведущий в астрофизике, не могу разделить уверенности в точности аналогии… при чём тут чёрные дыры?
– Ослепшие? Тогда они ничего не видят и не смогут ничего выплеснуть.
– Устами красавицы, конечно, глаголет истина, – на Милку ласково глянул Шанский, – однако мы доверились метафоре, потрясающей метафоре.
– Метафоре – чего?
– Сознания-накопителя, ждущего, зажмурившись или временно ослепнув, своего рокового часа.
– И что, прозрев, зеркала увидят?
– То, что свершится в нас и вокруг нас, – мы пока этого не способны вообразить.
– Мне страшно.
– Самое страшное впереди, – улыбнулся Шанский, – слышала, что зеркала – это ещё и двери, через которые входит смерть?
– Мне страшно, я каждый день смотрюсь в зеркало.
– Разбей и забудь печали, – посоветовал Бызов.
– Плохая примета, – вздохнула Людочка.
– Мне страшно, – снова сказала Милка.
– Помилуйте, что же тут, Эмилия Святославовна, страшного? – не понимал Головчинер, – сидим за столом, едим-пьём, картины, правда, вокруг нас необычные, так ведь Аристотель вовсе не предлагал художникам удваивать мир, перед нами искусство, но при всей его внешней агрессивности…
– А если искусство заместит реальность…
– Массовое искусство заместит непременно… пока – рвёт на части; обстреливает нас с экранов снарядами, разрывными пулями…
– Но мы-то живы-здоровы…
– Пойми, взрывается и разрывается само восприятие реальности…
– С вами, сверхсведущие во всех науках и искусствах господа хорошие, не соскучишься, одни зеркала, выходит, извергают второсортные, хотя агрессивно-подрывные отражения-помехи, другие, первосортные, ослепли, а прозреют ли… – выдернул изо рта трубку Бызов.
– И при этом зеркала – двери для смерти, так?
– Так, – кивнул Шанский.
– Да, зеркала условно двух типов, это как экстровертность и интровертность, – объяснял теоретик, – разве картина при её утрированно-динамичной композиции, – протянул руку с окурком к холсту на мольберте, – не интровертна? Чем не ослепшее зеркало? Пока картина обращена не к нам, а в свою магическую тёмную глубину, когда ещё выплеснутся актуальные, творимые
там, в глубине, содержания. – Илюшка, я… я тоже ослепшее зеркало? – зашептала Милка, – смотрю по сторонам и ничего не вижу, ничего не понимаю, ничего… не понимаю, что с нами будет? Я сумасшедшая? – Ты-то нормальная, – шептал Соснин, словно утешал испуганного ребёнка, – хотя слушаешь монологические диалоги безумцев, не рассчитанные на понимание.– Интровертность и экстровертность взаимно обратимы? Свойства зеркал откликаются на изменчивые запросы и свойства времени?
– Я же сказал, процесс закольцован, – теоретик невозмутимо доставал из пачки новую сигарету.
– Вспомните, у Магритта некто смотрит в зеркало, а видит вместо лица затылок. Тоже образ слепого зеркала?
– В известном смысле, – закурив, кивнул теоретик, – ибо зеркало уводит вглубь, не возвращает взгляд, в известном смысле, зеркало сейчас – глаз, смотрящий в себя.
– Зоркость этих времён, – предостерёг Головчинер, – это зоркость к вещам тупика.
– Что должно случиться, чтобы зеркала прозрели, вернули взгляды?
– Сдвиг, резкий разрушительно-преобразующий сдвиг.
– Чего сдвиг?
– Всего… сдвиг в основах миропорядка.
– Откуда энергия для сдвига возьмётся?
– Сами зеркала-накопители, переполняясь и прозревая, выплеснут! И иллюзорность обернётся коварной незнакомой реальностью – из-за амальгамы выплеснется бесшабашно-жестокий знаковый мир, накроет нас с головами. Мы и в этой картине увидим то, что сейчас от наших глаз скрыто… Художник улыбался.
– Сами зеркала… Собака не знает, что процесс закольцован, поэтому не умеет себя укусить за хвост?
– Снова глаголешь истину, – протянув руку через стол, потрепал Милку по щеке Шанский.
– А пока мы… – начал было Гоша, но смолк.
– Пока мы на транзитном участке… одни заскучали, других мутит.
– Мрак, ох и мрак кромешный на транзитном участке между рождением и смертью. Бызов не верил в сдвиг и прозрение интровертного зеркала, не желал мириться с вторжением дробной нечисти из экстровертного зазеркалья, а Шанский дурачился. – Бедный мимесис, ласковый и тёплый, нежно-пушистый, порождённый высшим единством и чувством цельности, как спасти тебя от бездушных воителей семиосиса? Бызов, не замечая, что повторяет предсказания Шанского, всё громче кричал, руками махал. – Мельчает, дробясь на частности, мысль, нет великих философов, великих умов, способных открыть и обосновать всеобщий, призванный успокоить растерянный мир закон, однако худосочная база разномыслия ради разномыслия упрямо подводится под напористое знаковое безумие, и растёт на ней кипа якобы высоколобых, но лишь усиливающих идейный ералаш книг, – Бызов, как если бы он уже всецело поверил Шанскому, восставал против леденящего хаотичного нашествия означающих, которое, опасно меняя культурный климат, обескровливало и самую жизнь.
– Что станется с искусством в обескровленной жизни, где ему в ней найдётся место? – Гошка то ли издевался, то ли всерьёз заражался возбуждением-волнением Бызова.
– Как где? В зазоре между означаемыми и означающими!
– Зазор этот трудно себе представить, он подвижный и многомерный, – улыбался московский теоретик, – мы ведь безбожно схематизировали картину мира, якобы состоящую из двух принципиальных элементов – материального мира, мира вещей и людей, который мы называем реальностью, и мира зеркал, отражающих всё материальное, всё вещественно-телесное, с разного рода содержательными искажениями.
– Попросту говоря, материального мира и – мира наук, искусств? Так?
– Попросту и, стало быть, грубо говоря, действительно так. Но динамичная неопределённость такого разделения в том, что существует ещё и особый, третий, мир эфемерностей, непрерывно и неуловимо влияющий на отражательные свойства и запросы второго, и, следовательно, на наше восприятие первого, то бишь на восприятие самой реальности: это мир всего неосуществлённого – не доказанных теорем, не написанных романов, картин, симфоний. Там, в том, заоблачно-ноосферном, опознанном наукой, но пока структурно не представленном мире собраны желания и возможности… это мир потенциальных идей и форм, к нему тянутся мысли и творческие фантазии.