Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– Парная возня с борьбой нанайских мальчиков схожа, правда? – Милка тронула веснущатой рукой костлявое плечо теоретика.
– Пожалуй, хотя в отличие от нанайской борьбы она не так безобидна, – теоретик, улыбаясь, ласково клонил к Милкиной руке режущий профиль, сталью посверкивал из щёлок век, – раздвоенность искренне считалась плодотворной, питавшей духовное и бытийное своеобразие, торившее особый и светлый путь. Да уж! Просвещённые умы издавна необщим аршином собственную стать измеряли, над лагерными нарами высоколобых зеков витали романтические фантазии евразийства. Но итогом было торжество смердяковской державности.
– Разве
– Против географии не попрёшь, – стряхивал пепел теоретик, – однако земли вплоть до Тихого океана сплошняком колонизировала европейская, с христианской сердцевиной культура, раздвоенная, заметьте, в любой точке огромного пространства русского языка и потому…
– Да, география выпала никудышная, приходилось на юг и восток смещаться, – сожалел Гошка.
– Почему? – поднял голову Художник.
– Восточных славян вытеснили с плодородных земель.
– Почему именно их вытеснили, согнали? И почему они смирились?
Гошка кинулся подыскивать оправдания, закипятился, об отеческих гробах вспомнил; Шанский предостерёг, что экзальтированная любовь к отеческим гробам грозит отравлением трупным ядом.
– Воскурения в позолоту, пышность и величавость не из витаний святого духа возникли, откуда всё повелось? – согласие не вытанцовывалось, Головчинер призывал смотреть в корень.
– Стиль – не обязательно только человек, возможно, заодно – это и государство, которое человек с яркой судьбой олицетворяет в глазах потомков; таким стилевым олицетворением Византии, несомненно, стал Иоанн Златоуст. Учился у лучшего ритора Антиохии, испытывался отшельничеством в пустыне, пламенным воззванием отвёл императорский гнев от черни, взбунтовавшейся, порушившей императорские статуи и оцепеневшей в ожидании расправы. Когда жестокие интриги вокруг опустевшего церковного трона надоумили императора посадить на него чужака из восточной провинции, Златоуст возглавил Константинопольскую кафедру…
– Да-да, и Митька Савич, византолог от бога, полагал Златоуста стилевым столпом православия, которое зарождалось в лоне пока что единой церкви.
– У западного христианства, у зарождавшегося католичества, был свой столп, духовный законодатель стиля? – недоверчиво заморгал Гошка.
– Был, – кивнул Шанский, – Блаженный Августин.
И вспомнил Митькин опус о Златоусте, с удовольствием процитировал. – Под куполом Святой Софии сновали ласточки, а паства, затаив дыхание, внимала Патриарху, наставлявшему: всё суета сует и есть суета… и развеется всё, как дым. Шанский пропел концовку проповеди зычно и раскатисто, как дьякон, сумев сохранить при этом Митькину интонацию; Милка поаплодировала.
Тем временем из давних очевидностей теоретик выводил более чем актуальные следствия.
Рутинные, пусть и озарённые горящими очами свары изношенных идей, изводящая изнутри раздвоенность, оказывается, вот-вот должны были срезонировать со столь противной Бызову всемирной информационной экспансией, круговой порукой зеркал и рож, испугавшей его чуть ли не знаковым террором. – Ну да, страхи сопутствуют переменам! Традиционную сбалансированную бинарность нашего национального сознания, – обещал теоретик, – снимут именно универсальные информационные технологии, бинарность непременно сойдёт на нет… разве не любопытно, что брошен вызов примерному равновесию интровертности и экстровертности, центробежных и центростремительных сил, определяющих взаимодействие каждого индивидуального сознания с внешней действительностью? Хорошо ли, плохо для внутреннего моего мира, что грядут перекосы? Не знаю. Но вернёмся от частностей к обобщениям. Идёт, разъедая железный занавес, идёт всё быстрее благотворная вестернизация, с нею – разгерметизация, которая и порвёт маниакальную закольцованность, излечит от тягуче-долгой национальной шизофрении. Сначала, правда, лопнет идеологический обруч, который стягивает империю.
Да, московский теоретик скептически озирал перспективы биологического фундаментализма, отнюдь не ёжился от энтропийного похолодания; верил, что зеркала взорвутся от накопительства, прозреют и скажут правду о нас, а мы очутимся в новом мире, мире новых представлений, которые из них, из зеркал, исторгнутся. Но сначала теоретик возвещал гибель Византии, причём – в согласии с Шанским – гибель без библейских ужасов, когда, крошась изнутри, наша Византия обрушится в одночасье, хотя снаружи ещё какое-то время сможет казаться прочной.
– Гибель впереди! – мечтательно прикрыл чёрные глазки Головчинер.
– Это как оркестранты между собою спорили, спорили, с дирижёром собачились, а потом железный шар снаружи – бух, бух?
– Не совсем так – снаружи бух-бух не потребуется!
– Да, – повторил теоретик, – громоздкую, грозную и вроде бы сверхпрочную государственную систему развалят внутренние усилия.
– Темницы рухнут и… И руины советской власти станут нашей античностью? Смех и грех!
– Ничего смешного и греховного! Если посмотреть на руины любой цивилизации как на артефакт…
Шанский замотал головой – сомневался в вероятности символической благотворной гибели, которая подвела бы черту под тягостной деградацией реального социализма.
– Когда началась деградация?
– Орден меченосцев устал убивать, озаботился материальными привилегиями.
– Трагедийные порывы исчерпаны, перебрали трагедий на пару веков вперёд, вступаем в фарсовый период истории.
– Ещё не вступили? Как они, Брежнев с Сусловым, сегодня взасос… а потом по бумажке… и бурные аплодисменты перешли в овацию.
– Страстный поцелуй дряхлеющих членов. И никакой цензуры, порнография транслируется на всю страну.
– Генеральная репетиция фарса, успешная.
– Скучный фарс, доведённый до автоматизма, – год за годом репетируют, неужто у истории фантазия исчерпалась?
– Привыкли к маразматическому церемониалу и трескотне.
– Что б они сдохли! Выпьем!
– Не сдохнут, скоро пышно юбилей справят.
– Дворцовую бы скорей домостили, не пройти… всё перегорожено…
– Ну-у-у, допустим, перецелуются члены Политбюро, наслушаются своих речей, всласть насмотрятся друг на друга, допустим, панцирь ли, обруч лопнут в конце концов, каркас и внутренние скрепы обрушатся, но мы-то, православные скифы, куда после однопартийной империи денемся? Азиатам демократия не по нутру и не по нраву.
– Индия, Япония… А Гонконг?
– Сравнил! У нас не один народ, а два, воспитанных латентной гражданской войной: сами на себя стучат, сами себя сажают, конвоируют, убивают… только в страданиях оба народа объединяются – страдают вместе себе на радость, возгоняют духовность.
– Прославление маленького человека обернулось бедой, из прославления униженных-оскорблённых вырос культ черни.
Гошка пытался возразить.
– Латентная гражданская война, – опередил Бызов, – благотворной гибелью не грозит, напротив, поддерживает гнусный статус-кво собственной органичностью. Какие там информационные технологии! Необходимо страшное позорное национальное поражение, чтобы спесь сбить, раскурочить идолов… разве не вдохновляют рецепты, прописанные Германии, той же Японии…
– Столько несчастий выпало… Антошка, как можешь?
– Историю сантиментами не разжалобишь.
– Люди, люди, у которых есть сердце, творят историю.
– Знаешь, что страшней бессердечия? Размягчение мозгов!
– Но как, как вне человеколюбия…
– Ха-ха-ха, забыл, кто сверхтрепетно людей любит? Людоеды!
– Опять дожидаться светлого будущего, а пока… Чему верить?
– Поверим, что несчастья на века вперёд исчерпались, переигровка исторических трагедий лишь обернётся фарсом; поверим и, даст бог, проверим.