Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
– У Рима есть главная тайна?
– Есть, есть – тайна неиссякаемой, менявшей и сохранявшей его энергии! Хотя тайну Рима я осмеливаюсь только назвать, но бессилен её раскрыть. Рим безжалостно разрушался и – оставался великим во все века. Чтобы приспособить Париж к новой жизни, Осман уничтожил Лютецию, а Рим, меняясь, оставался, остаётся, уверен, останется самим собой. Что за тщеславие? – доставлять из Египта через море огромные обелиски! Императоры десятка полтора неподъёмных высоченных обелисков установили, при папах их принялись перетаскивать с места на место, ориентировали паломников, искавших дороги к христианским храмам; титанических усилий стоило хотя бы один перетащить. Видели на старой картине, как обелиск в центр берниниевского овала переставляли? Многосложная техническая суета у собора Святого Петра напомнила мне изображения стройки Исаакия, оснащённой бетанкуровскими орудиями-приспособлениями. Но разве не праведными были сии труды? Обелиск, стоявший прежде в цирке Калигулы, поменяв место, поменял и идейное назначение, ибо свидетельствовал о муках апостола Петра, так-то. Камни-символы фараонов служили во славу язычников, спустя века, ничуть
– Церковь неразборчиво использовала чужие символы. Не замутнялась ли от этого вера? Первые христиане шли на пытки, чтобы утвердиться в молодой вере, а их потомков наставляли молиться святыням мучителей.
– Христианство знаменовало новый выплеск римской энергии, но ему, выплеску энергии минувших тысячелетий, не нашлось сразу нового оформления. Откуда свои символы могли взяться у новорожденного, прячущегося в катакомбах? Ещё античные римляне не стыдились бессовестных по нынешним понятиям присвоений – золочёный Геракл в Ватиканском музее, сколько бы самим им не восторгались, всего-то копия греческого героя. А как Тибр к Нилу приравнивали?! Учтите, Илья Маркович, учтите и не надейтесь, что я замолкну, азбучность излагаемых мною истин не лишит меня вдохновения, не лишит – Рим вбирал, чтобы набираться могущества, все символы, которые знал древний мир, присваивал их, все-все, итожа символические присвоения, праведные римляне даже статую Святого Петра догадались взгромоздить на место воина-императора, на колонну Траяна. Потому-то Рим не только стал, но и оставался, остаётся до сих пор Вечным городом – разграбленный и разрушенный варварами, в руинах лежал, а всё равно оставался Вечным, его энергию тайно питали древние источники, энергия пополнялась, как ни странно это могло бы быть для страстного, молодого, только поднимавшегося христианства, благодаря удивительным сопряжениям нового и старого. Церковь Санта-Мария-дель-Пополо упрямо строили и построили на месте гробницы Нерона, хотя тот обвинил христиан в поджоге Рима, хотя существовало поверье, что у захоронения Нерона поселились черти и, в конце концов, гнусный прах пришлось выбрасывать в Тибр; а церковь Санта-Мария-сопра-Минерва возведена там, где стоял храм Минервы. Деве Марии поклонялись над святыней языческой богини. А также, – в смехе затрясся, зажмурился от удовольствия Тирц, – заимствуя мудрость богини, инквизиторы судили Галилея в монастырском дворике доминиканцев при церкви.
– Рядом – загадочный слон с египетским обелиском на спине.
– Там папская сентенция есть, слон-бестия – символизирует крепкую голову, способную вынести тяжесть мудрости-обелиска; если верить злым языкам той эпохи, памятник символизировал твёрдолобость доминиканцев. Но возможно, что к серьёзной символике что-то театральное примешалось – Рим взбудоражила опера с верблюдами, слонами, нёсшими башни-обелиски на спинах, представление давали в честь высокообразованной и беспутной королевы Христины, променявшей шведскую корону на барочные римские развлечения. Бернини мог обессмертить тех оперных слонов.
– Надо бы сверить даты. Почему было постановщикам той оперы не взгромоздить башни на живых слонов, чтобы откликнуться на появление их диковинного мраморного собрата?
– Не исключено, – согласился Тирц, – не помню, что было раньше. Да это и не важно, всё равно в Риме не разделить концы и начала.
– И что же, христианство так и не обрело собственных пространственных форм – гибких и пластично-богатых? Покорно заимствовало формы античности?
– Сразу, при рождении, не обрело.
– А храмы молодой Византии? – спросил я и понял, что даю маху, вспомнил о постыдной гармонии округлостей с позднейшими острыми минаретами.
Тирц был раздосадован. – Это восток, восток.
– А готика? Вот вам запад. Готика родилась отдельной и совершенной, не нуждалась в античной выучке. Больше тысячи лет прошло и вдруг…
– Готика необъяснима, за неё не будем пока цепляться, хорошо? Перед готикой, загадочным абсолютом, я почтительно замолкаю. Абсолют сверкнул ярко, как комета на ночном небе, огненный хвост растаял; соборы поражают, но тайна-то явления не разгадана. Вчера мы весь день судили-рядили, разглядывая орвиетский собор, так и не поняли, откуда он такой невесомый взялся. Посмотрел умоляюще, а надавил со злостью, заменившей досаду. – Готику не трогаем, хорошо?
– Почему же? Берниниевского слоника с обелиском мы заметили, а готическую церковь, стоящую рядом с ним… почему в Риме она единственная?
– Не обидитесь, если я попрошу вас с минуту-другую меня не перебивать, сколь бы азбучными или, напротив, дерзкими и сомнительными не показались вам мои дальнейшие рассуждения? – глазки испытующе-зло покалывали меня.
Я смиренно кивнул, почувствовал, что он уже наметил себе канву.
– Отчего заимствовалась античность? Оттого, придётся мне повториться, начав сначала, что иных зримых форм, кроме античных, по-сути не было, ибо у христианства глубокие иудаистские корни. Иудеям не пристало вчитываться взором в рукотворное натуральное пространство – неотрывно читая свою священную Книгу, они не запомнили даже облика иерусалимских храмов до разрушения! Рождение, распятие и воскресение Христа происходили вне значимых самобытно-иудаистских образов по причине их отсутствия, строительство же новорожденной церкви долго и повсеместно обрамляла античность, владевшая высокими смыслами камней. Складывался странный, духовно-декоративный, но по-своему гармоничный союз – Иерусалима с одной стороны, Афин и Рима с другой; так-то, пространственно-пластические искусства языческих мучителей, гонителей, погибая под натиском времени, передавали молодому христианству, вскормленному Ветхим Заветом, свою образную энергию, – Тирц явно перепевал
Шанского, вчерашние его речи. – Спешу, однако, глянуть через столетия, чтобы, забыв пока о мраке средневековья и воспламенившейся готике, не забывать неблагодарно об иудеях, – с какой-то детской радостью Тирц подпрыгнул, как танцовщик, откинув голову, засмеялся и задорно задел рукой отцветавший куст, посыпались бледно-голубые лепестки, – христианские, преимущественно ренессансные художники, пока обрезанные иудеи, рассеявшись по миру, продолжали молитвенно шевелить губами и листать буквенные страницы, блестяще проиллюстрировали Ветхий Завет: библейские сюжеты были переписаны кистью, получили зримое выражение! А уж Новый Завет… ни один миг евангельский не упущен, святые обрели человечьи лики. Я даже рискну оговориться, если отцы церкви меня не слышат, что с какого-то времени уже не живопись служила хритианству, а христианство – живописи. И разве истовость, с которой та же Санта-Мария-дель-Пополо строилась поверх гробницы ненавистного Нерона, не обернулась торжеством духовной победы? И не им ли, торжеством этим, светятся теперь полотна Караваджо в темноватой капелле? Да, учась каменной речи, заимствуя и по-своему оттачивая-переиначивая ордерные премудрости, изобрели и выпестовали между дел праведных и другую речь, живописную. Простите, я чуть в сторону сиганул, не смог не заметить станковой живописи, искусства, в новых основах своих, несомненно, оригинального, но, коли, – глянул с игривой строгостью, – упрямо понуждаете повторять азбучные истины, вернёмся-ка, Илья Маркович, к заёмным античным представлениям о прекрасном в пластике и пространстве, их, обладавших мощными запасами образности, надолго хватило, ренессансные зодчие и вовсе сочли их вечными. И Тирц эффектно застыл в театральной позе. – Потому-то одна готическая церковь в Риме, одна! Потому и исключениями одними прижилась в Италии готика! – античность своя, родная, ближе была, – махнул рукой, как саблей, опять осыпались лепестки. – Итак, перемахнули столетия, проводив огненный хвост кометы, перемахнули для удобства рассуждений, и стоим теперь в поворотной зыбучей точке, ну конечно, где-то между ренессансом и барокко стоим, где же ещё? – античные заимствования преобразовывались ренессансом… и вершиной преобразований стало барокко! – Тирц огляделся, как если бы искал в нежном весеннем ландшафте, нас окружавшем, подтверждение своим словам, – рассуждения, конечно, извилистые, простите великодушно. Но и ехали мы по извилистой дороге, туда-сюда сворачивая, дальше поедем так же, но сколько увидели и увидим, у мысли тоже нет прямого пути. Вмиг куда-то подевалась его уверенность. Спасовал? Искал оправдания? Я воспользовался моментом, чтобы нарушить обет молчания:– Определимо ли зыбучее состояние промежуточности? Вспомните туфовый дворец в Орвието. А щедрая и радостная, пьянящая красота Фарнезины – это предбарочный ренессанс или послеренессансное барокко?
– С определением неопределённости, по-моему, и Вёльфлин не справился!
– Но второе барокко взошло, как солнце!
– И встал во весь рост вопрос – а было ли первое?! Было художественное воспаление, возбуждение, хмелем повеяло от чего-то неведомого, прекрасного. Замкнутую гармонию пропорций, традиционное условие совершенства, Перуцци, даже Виньола, который под конец жизни на практике спорил с собственными теориями, интуитивно воспринимали как удавку формы. Было это барокко или его предчувствие?
– Был ли тогда и ренессанс? Чистый флорентийский ренессанс? Слишком разных художников втискивали в обойму.
– Если был Джорджо Вазари, то был, значит, и ренессанс! А художников Вазари отбирал пристрастно, во славу Флоренции.
– Серьёзно, был ли всё-таки ренессанс? Не как ярчайший по свершениям, но расплывчатый по срокам и признакам исторический период, как стиль?
– Экзаменуете? Вы-то как сами думаете? Стоял близ меня, улыбался.
– Боюсь казуистики, – тоже куст задел, непроизвольно. Пока своими глазами Флоренцию не увидел, я бы к условно-чистому ренессансу лишь палаццо Канчеллерия отнёс. Всё в нём идеально-строго и прекрасно, всё, как кажется, возвышенным канонам и теориям отвечает, при этом и намёка нет на каменную риторику.
– Пожалуй, пожалуй. Деликатное восхищение античностью, аристократическая сдержанность, и лишь едва уловимое высокомерие, им, высокомерием, с годами не могло не засквозить совершенство, – соглашался Тирц, при том, что почему-то неприязненно на меня смотрел, – и знаете ли, вслед за вами ловлю себя на желании место для брамантевского творения подыскать где-нибудь в небесных ландшафтах, пожалуй, и впрямь в Риме палаццо Канчеллерия выглядит теперь как-то необычно, постно, у края разухабистого Цветочного поля белая ворона присела… мне мало уже ясности и уравновешенности, а вам? Мы дети другого времени, нам каменные бури подай. А Браманте не повезло, – пожал острыми плечами, – до сих пор судачат: он ли, не он составлял проект? И план собора Святого Петра, едва за стройку взявшись, отвергли, потом, когда надумали вернуться к начальной идее, кроили, перекраивали. Правда, судьба старалась охранять рафинированность Браманте в глазах потомков: тяжеловатая и перегруженная ордерным декором, не характерная для него, прослывшего поборником ясности, предбарочная, как выразились вы, вилла его и та разрушена, только на рисунке Палладио сохранилась. Тирц противно хихикнул. – Неотёсанному каменотёсу-Палладио, догадываюсь, именно тяжеловатость её понравилась, спасибо, зарисовал. Или рисунок тот укорял Браманте? Палладио осмелился пнуть мёртвого льва?
– Улица Джулия отлично сохранилась в натуре! Третьего дня имел удовольствие идти по ней вам навстречу.
– Ну конечно! Я от Капитолия шёл, вы… Конечно, уже Сикст IV устыдился средневековой рвани пространств, чересполосицы огородов, уличной путаницы, а Юлий 11, светлейший из пап, прочувствовавших силу искусства, возмечтал с безобразным римским беспорядком покончить, тут-то Браманте и подвернулся ему под властную руку! Кто бы лучше Браманте пробил от Тибра в сторону Ватикана прямую улицу?