Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Приключения сомнамбулы. Том 2

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– И там же верстовые столбы, вывезенные с Аппиевой дороги, а ванны из терм Каракаллы перетащили.

– Да, смесь форм-символов, сгармонизированная годами, веками, сталкивает и примиряет в нашем восприятии рококо с ренессансом, сухой и скучный фасад дворца Пропаганды со сбегающим к нему весёлым потоком ступеней Испанской лестницы; гармонизация разного и есть всесильный римский закон! – радовался Тирц, – из этой возбуждающей мешанины всплывает образ Вечного Рима, где время – верховный правитель, о, римскую мешанину надо уметь увидеть и оценить, вы, по-моему, цените…

– Но вам-то она так близка, будто вы сами всё намешали, теперь защищаете от дурного глаза.

– Ещё бы не близка, ещё бы не защищать, – пристально уставился, бледнея от волнения, – недаром я прозван друзьями последним римлянином, коли Римской империи было суждено пасть, могу ли не защищать то, что выросло на её обломках.

как, почему и ради чего обрушился Рим? (подводя какой-никакой итог)

– Константин разбил войско Максенция, воцарилось христианство, но Рим-то рухнул! Античные храмы, храмы язычников, ничто не могло спасти, варвары

стали лишь орудием идейного крушения – камни не выдерживали внутреннего испытания на разрыв, не могли служить другой вере. Так-то! Камни рушились, а символы выживали. Выживали, чтобы служить. В этом, Илья Маркович, именно в этом животворная сила римской трагедии! У символов, именно у символов античности обнаруживалась не только долговечная неисчерпаемая энергия, но и фантастическая приспособляемость к менявшимся временам и нравам, они, эти символы, удивляя гибкостью, готовностью к неожиданным встречам и сопряжениям, заново зацветали в ренессансе, барокко. Смешивались формы-символы, порождались другие формы, другие символы, обреталась способность к дивным метаморфозам.

планы на ближайшее будущее (спонтанные) и несколько заразительных идей, несколько косых взглядов

– Флоренция, уверовав, что сформулировала законы гармонии навсегда, так и не узнала зрелости, в кватроченто, в молодое искусство своё, словно в золотой сон, оглядывалась, зато чинквеченто, – век между двумя кострами, Сованаролы и Джордано Бруно, – воистину стал золотым веком Рима, ибо тогда папы окончательно поняли, что наследовать историческому величию уже недостаточно: католической церкви, прежде всего, должно было послужить новое, им, папам самим обязанное, художественное величие Рима. Конечно, художественные границы между кватроченто и чинквеченто, как во Флоренции, так и в Риме, – размыты, что же собственно стилевых сдвигов касается, то римский ренессанс получил в свой славный, населённый деятельными гениями век время и на вызревание, и на вырождение… в барокко! И разве это было не высокое вырождение? – засмеялся, – даже разгром, учинённый наёмниками, Риму не помешал развиваться, Рим не оглядывался зачарованно, а смело вперёд смотрел, в сеиченто, ренессансные фасады уже предчувствовали барокко, догматически не расчерчивались… – Тирц изменился в лице; он не жаловал возведённый в идеал ренессанс, родившийся и обосновавшийся во Флоренции, где в трёхэтажных рустованных дворцах-крепостях укрывались от междуусобиц меценатствующие злодеи-правители. Тирцем ценились во Флоренции творения Брунеллески – могучий купол из восьми парусов, легчайшие аркады Воспитательного дома и монастырских двориков. Остальное вызывало усмешку – английское кладбище, обнятое каменным обручём, он называл клумбой в вазоне, а уж тягу к мраморной облицовке фасадов… – Правда, там можно вкусно пообедать, – издевался Тирц, – флорентийская кухня, конечно, уступает болонской, но отбивная из телятины размером с блюдо способна скрасить неприятные впечатления от спесивой замкнутости, если же на десерт закажете фисташковое мороженое, сердце растает. Хотите, я дам вам рекомендательное письмо к почтенному Паоло Мальдини, главному хранителю флорентийских древностей и традиций? Вы с ним наши упрямые и безнадёжные поиски ответов на вызовы искусства продолжите, он вас не только кушаньями тосканскими, но и горячим тосканским патриотизмом попотчует, заодно вашему увлечению барокко даст достойную отповедь, хотите? Этот милейший старец – знакомство с ним ещё батюшка мой в незапамятные времена завёл в падуанском университете – ходячая, своенравная и обидчивая, энциклопедия! А какая уютная у Мальдини вилла во Фьезоле, на холме над Флоренцией, в зарослях красных и жёлтых роз! У Ираиды Павлиновны, едва те розы увидела, глаза загорелись, высадила редчайшие, подаренные ей синьором Паоло саженцы у нас в Биаррице, прижились отлично… пурпур и золото. Приезжайте, посмотрите! Идея! Замечательная идея! К нам Василий Павлинович, брат Ираиды, собирается… эскулап, при том непревзойдённый застольный исполнитель препохабных частушек, и Мирон Галесник обещал пожаловать, кружевник-стихоплёт и спорщик, гремучая получится смесь! И вы, Илья Маркович, непременно и вы с Софьей Николаевной приезжайте, непременно. И Анюту я приглашу, она уже с Костей у нас гостила, ей океанские приливы-отливы нравились… дом у нас просторный, всем места хватит. Ялтинская антреприза продлится у Анюты с Софьей Николаевной до конца июля? Вот и славно, в августе все вместе приезжайте, молодого вина дождётесь. Порешили? И не вздумайте потом отпираться, валить на непредвиденные обстоятельства! Но сначала готовьтесь героических, истинно флорентийских историй от Мальдини наслушаться! – по-детски радуясь, потирал ладони, – он вам столько нарасскажет всего – Микеланджело, как и Данте или Леонардо, пришлось покинуть Флоренцию, однако Микеланджело, в отличие от них, покинувших Флоренцию навсегде, в неё навсегда вернулся. Когда он, свершив всё, что ему предначертало Небо, умер глубоким стариком в Риме… не знаете? Когда он умер в Риме, ватага тщеславных флорентийских бандитов, которую спешно снарядил и благословил Козимо 1, гордец-правитель обречённого хиреть цветочного города, выкрала, если поэтично выразиться, ещё не остывший труп; тайными горными тропами, обманывая погоню, знаменитый труп привезли-таки во Флоренцию, захоронили с торопливыми почестями…

– «Страшный суд» меня ошарашил.

– Невообразимый по силе выброс художественности… вершина зрелости, вершина римского чинквеченто! Когда я впервые увидел, невольно подумал, как и многие до меня думали, что это конец искусства.

Шумно захлопала крыльями по воде утка, пробно взлетела, вытянув шею; описала стремительный круг, вернулась. Тирц проследил за её полётом. Вновь по невским просторам затосковал?

– Многовековое болезненное самолюбование сыграло с Флоренцией злую шутку, – с иезуитской улыбочкой уже вздыхал Тирц, – случайно сделавшись на полтора десятилетия столицей объединённой Италии, Флоренция взялась опять возвеличивать то, что в ней было и так великим… будете там, Илья Маркович, посмотрите-ка повнимательней на новюсенький, бело-зелёно-розовый фасад Санта-Марии-дель-Фьёре, посмотрите, – неожиданно губы Тирца дёрнулись, издевательски изогнулись, – умельцам-патриотам удалось великий собор превратить в цветистую голландскую печку.

– Как же Петербург с его изобразительностью?

– Петербург изображает, пересказывая, подробно рассказанную Римом мировую историю. В чём же ценность пересказа, спросите, коли Рим всё нам сполна рассказал уже? А в том, что изобразительный петербургский пересказ сконцентрирован, время на берегах Невы сжалось, тысячелетия уместились в столетия.

Рим – это подлинная пространственно-каменная летопись мировой цивилизации, Петербург – её, летописи той, образ.

– Но как не похожи Петербург и Рим!

– Да, принципиально не похожи! Ни по внешнему обличью, ни по внутренней сути, историческим импульсам, их вызвавшим к жизни, но им обоим свойственна небесная исключительность. О, Николай Васильевич безошибочно выбрал не только для себя одного позицию! Из Рима и нам с вами не возбраняется на Петербург глянуть! Если суждено было родиться безумной идее превзойти город городов – Рим, то именно этому притязанию ответил наш пронзительный город, нет другого такого… какой там Рим – замираю я, выходя к Неве. Рим переживал мрачные, серые и золотые века, опустошён и разорён был, долго под святым заоблачным покровительством менялся и сохранялся… его каждому наново надо собирать, разгребать наслоения и собирать, вы сами мне исповедовались, что около двух месяцев потратили на кропотливое собирание, а Петербург воедино водной невской гладью и гранитными берегами собран, угадываясь, он словно весь взором летящим над Невой схватывается, ибо собран из контуров, красок и слов в чудесную пространственную картину, – Тирц опередил Шанского, опередил! Давненько и эти идеи носились в воздухе. – Думаете, жёлтый Росси и синий Растрелли тосковали по солнечному небу Италии? Может быть, в сырых наших туманах и тосковали, но… вписывались как зачарованные в страницы картины-книги. Слыхали притчу о Торе? – ею частенько похваляются раввины в дискуссиях с несмышлёными христианскими богословами… Итак, на столе – пузырёк с чернилами, стопка листков бумаги… в комнате открыто окно. Какое божественное вдохновение могло заставить случайно залетевший в окно ветерок так перелистывать листки, так разливать и разбрызгивать по ним чернильные буквы-кляксочки, чтобы страница за страницей писалась и написалась Книга? А ведь Петербург – столь же невероятен!

Тирц не пожалел пыла и на другие поэтические сравнения. Потом неожиданно сказал с обидой. – Из Рима смотреть полезно. Я тоже злости набираюсь, стоит домой вернуться, так хочется многим дать в морду, в морду, думцам иным особенно, и речистым слепцам-социалистам, тянущим всех нас за собою в светлую пропасть, и тупым патриотам. И попросил жалобно. – Давайте-ка помолчим.

С минуту помолчали, прохаживались.

Я не вытерпел, кольнул. – Как вам, последнему римлянину, взрыв здешнего объединительного патриотизма, какова мраморная гора, которая мозолит глаза в перспективе Корсо? И безбожно церковь задавлена.

– Одним помпезным махом перещеголять античность надумали, что там, в анналах величия – золочёные колесницы, слоны, на фоне цирков и беломраморных портиков? А тут – устрашающий белый циклоп, залезший на главный холм Рима! Почему циклоп? Один из двух глаз-бассейнов пока не достроен, хотя готовность гигантского белого страшилища года три назад торжественно, с оркестрами, отпраздновали, – рукой махнул, лицо исказила мука. – Возвеличенная горою мрамора фальшь, итальянцы из разных земель до сих пор враждуют в своей коллективной памяти и на тебе – объединились, чтобы извести весь караррский мрамор! Добавил задрожавшим голосом. – Давеча в Санта-Марии-ин-Арачели наслаждался фресками Пинтуриккио, вышел на свет – навалилась махина сбоку.

– Ну вот, римляне перещеголяли флорентийцев самодовольством! Те только соборный фасад подновили, а…

– Да поймите же, Илья Маркович, не о том я, совсем не о том, – Тирц не скрывал недовольства моим скудоумием, – Флоренция, та же Венеция – очаровательные замкнутые города-казусы, они цвели и отцвели, обречены теперь кормиться подаянием экскурсантов, это минувшие города-явления, а Рим с Петербургом – вечные сверхявления, понимаете?

И опять рукой махнул, и опять-таки неожиданно для меня, переполняясь желчью, скакнул из Римских и Петербургских грёз в недолюбливаемую им Венецию, куда я вскорости намеревался отправиться. Нет-нет, он ценил венецианскую живопись, рассыпался в похвалах игристому и тонкому уму Джорджоне, умелости кистей и богатствам красок Тициана и Веронезе. А недолюбливал он саму Венецию, как я быстро сообразил, именно потому, что к волшебной красе её недальновидно привыкли примерять Петербург. – Ну как же, как же, палаццо, тонущие и угасающие, но… как же, – по-актёрски вскинул тощие длани к небу, – как же прекрасна Венеция и отражения её на закате! И ко всему там стряпают вкуснейшие супы из мидий, щупальц гадов, которыми кишит лагуна… а рыбные ресторанчики Пеллестрины…

Я и рта не успел открыть.

– Вода? Повсюду вода? – бог мой, какая глупость, – горячился Тирц, – Петербург – это великий провидческий умысел, не случайное чудо-юдо!

Вся история – на отшибе! Не знала средневековья, не узнала и возрождения. И веками не испытывала упадка, избаловалась, истончилась в роскоши, красочными и пластическими роскошествами и изошла. Когда неуклонный торговый и военный подъём оборвался, миру досталось лелеять гниль, восхищённо изнемогая, всхлипывать над химерическим памятником, гробницей в тухлых волнах, – Тирц расставлял опасливые вешки у болезненных венецианских соблазнов, я же дышал полной грудью и безропотно слушал, изумляясь, впрочем, неизбывной ловкостью, с какой он обращал воспетую романтиками владычицу морей в жертву своего глумливого кругозора; когда же он пустился в обличения заразительных венецианских красивостей, я искренне рассмеялся – меня, «доверчивого визионера-мечтателя», Тирц, наигранно качая головкой, уберегал от чар тонущей художественной сокровищницы, словно малое дитя от заманиваний растлителя; в трепетной мозаичности венецианских манерностей виделся ему лишь эстетский каприз высших сил, каприз распаляющий, но не сулящий плодотворного вдохновения.

– Только истлевшую кость благоговейно мы чтим, – перебирая чётки, задекламировал Тирц… Пиза, Лукка – и те живые, а…

– Муратов писал, что для нас, русских, воды венецианской лагуны становятся летейскими водами.

– Велеречивый лирик-Муратов частенько терял от красот Италии вместе со вкусом голову… почему воды венецианской лагуны? Стоячие, никуда не текущие. Почему не невские воды? – недоумевал Тирц.

Он воротил чуткий нос от обогнавшего самою смерть сладковатого духа тлена, смердящей ядовитой красы. Красы с косой. Всё-всё противилось жизни там, в Венеции, разлагало её, жизнь, изысканными подвохами. Венецианки оказывались уродицами, едва снимали карнавальные маски; в повадках чёрных лаковых гондол мерещились скольжения то ли туфель демонических модниц на балу сатаны, то ли травестийные, с серенадами, заплывы вычурных саркофагов.

Поделиться с друзьями: