Приключения Трупа
Шрифт:
Способностей проявил — горы, но — не пустил в разборы: когда учился числам, сообщил, что рассчитал начало всех начал, но успех затаил, как ротозей — провал.
Уроки пропускал и чертил закорючки, но для мороки задавал взбучки: друзей подводил — с яслей, начальства часто не замечал, а учителей честил кислыми и нечистыми не руку. Не подарок был!
Недаром и сто правил ни во что не ставил.
Истину представил верой, веру — мистикой, мистику — химерой, химеру — эквилибристикой, эквилибристику — манерой, а манеру — рвотной рутиной, болотной тиной, потной серой стервой и чрезмерной спермой. Ну а меру сравнил
В конце учебы учинил при народе что-то в роде погрома и со злобой на лице соскочил в обрыв, не получив диплома.
Потом говорили тайком, что он не воплотил усилий, но был рожден для науки и от скуки сочинил закон и даже открыл частицу, которая бродяжит, как скорая колесница, от живого к мертвому и от мертвого к живому, но сурово закрыл ее, чтоб не попала, как жало, в лоб к другому:
— Свое, — объяснил, — открыл не чужому! От спертого к незатертому путь протянуть — не любому!
Женщин он не любил:
— Поклон, — твердил, — грязный пережиток!
Но наплодил детей не меньше, чем море — улиток, за что и был назван горем мужей и кормом паразиток.
Но всем отвечал без печали:
— На то и подбивали!
Вел себя с ними вздорно, грубя, как с рядовыми — командир, под началом которого — не подол, а мир.
На укоры величаво отпускал тираду: у живых, мол, одна дорога, зато ног — много, и надо их умножать вовек, как волна — вал, а кто не смог, тот — идиот или не человек, а металл. Если, поучал, не рожать, не воскреснет и рать.
Намекал, что на века зачал зверька, который хоть и мал, да и плоть легка, зато — не хворый и удал, а шире в мире никто не видал.
Когда призвали его от труда в ряды, нагородил ахинеи:
— Мы — ломы: богатыри из стали. Ах, умеем! Для того и сады, и песни, и свет. Если на любовь сил нет, тресни, но умри в строю без бодяги, отвори свою кровь на стяги!
Но передавали также, что нахал дрожал и, если не сбежал от присяги, то из-за стражи и тюряги.
Не раз сообщали, что на месте убит, что укрощали экстаз и нож, и динамит.
Но всегда добавляли, что беда — галиматья, и ложь раздували врали, а герой — с нами, как знамя на древке, оттого и злой, как улей, хотя и звали его девки лапулей.
Объясняли, что пошлют его за кордон, на раздрай, флаги рвать — глядь: на бедняге рать! — не подождут и — давай оплакивать! А он — тут как тут, и ничего — без боли: «Врешь, не возьмешь!» — и сплошь мат, не разберешь, то ли у него редут от засады, то ли скат, то ли снаряды не берут оттого, что — свят.
Но шептали еще за плечо, что рассказ — едва ли хорош, и раз он спасен и живой, то — не дурной, как молодежь, шагать строем ради дяди трижды на день, а выждал срок, устроил дебош и под шумок закосил за гать в рожь и — моментом — в тыл: документы сменил и — не найдешь. А кто известен как он, попал под трибунал и осужден ни за что как дезертир, который не за честью побежал, а под заборы и — по борозде — в сортир, подальше от рыл, где и сидел не у дел тишайше, как тончайший тюль, а не сруль, пока не накрыл его патруль.
Был он награжден или дрожал за бока, не избегал пуль или удрал без штанов в ров, никто про то не знал наверняка. Но с его слов — и арсенал оберегал, и воевал сгоряча, и выживал, и не давал стрекача.
Что
его подменили, что не однажды спросили: «Ты ли?» — говорили часто, и дважды — домочадцы, но ничего не подтвердили ни в части, ни у начальства.А сам герой хранил и пыл, и прядь, и любил повторять:
— Сетям с горой не воевать: не обойми и не сними. Семи смертям не бывать, а одной не миновать — и не уйми!
Однако замечали, что вояка — не обормот и едва ли обесславил родственное имя — наоборот, везде, где на постылых могилах — камень, вне правил своими руками ставил собственные инициалы, с низкой припиской по краю: «Так поступают генералы!»
— Вот, — заключали, — обиход: бывалый мастак на подлоги, но и род — блюдёт!
И в итоге война для него — позади и без печали: ждали — покойника, а встречали — полковника, и на груди его, как бигуди, бренчали ордена и медали.
Работал отставник без заботы о карьере и в дневник строчил: «Какая зарплата, такая затрата: по мере сил».
Зато, подтверждая слухи, по ночам, устав от заварухи, но не залегая в кровать, намечал не то пустяк, не то устав, не то требник, не то учебник о том, как потом из мухи изъять особу, из свинца изваять амебу, из старухи сверстать зазнобу, из яйца — утробу, из сивухи — сдобу, из хворобы поднять молодца, а из гроба — мертвеца, и чтобы из разрухи встала страна, а из шлюхи сделать слона.
— Смело и немало для скромника, — обсуждали полковника, — но едва ли основа для очередного питомника!
А люди, которые не объясняли следствий причиной, считали его виновником бедствий, колдуном и дурачиной:
— Будет, — причитали, — скоро от него для всех дом ходуном и вверх дном!
Те же, кто читал его свежий учебник, восклицали, что на то оригинал и волшебник. И периодически предрекали, что когда от космических гроз мир сгинет без следа в пучине звезд, этот факир раскинет мозг, найдет метод, разинет рот, уймет народ и сразу спасет разум от невзгод.
Но растерянное большинство не верило в волшебство.
А рассерженное меньшинство клеветало на отверженного оригинала, кричало, что он доведен до точки, и потому считало за благодать дать ему ссуду и фонарь и прописать зануду, как встарь, в бочке, отчего нахал забудет о дерзкой мерзости, а люди будут, как сказал художник, плевать на его алтарь и в детской резвости колебать его треножник.
Однако Труп критику не любил.
И был груб: заводил драку и не плакал, а бил.
— Нытику, — грозил, — свет не мил, а дам по рогам — и привет: твой след простыл, а мой — нет!
Предупреждал, что навечно проник в быстротечный миг, да и мрак сплошной постиг до краев, но, как рак клешней, готов поражать наповал рать врагов:
— Простофили, — пугал, — с возу, кобыле — дозу!
И подозревали, что исполнял угрозу.
Но признавали, что не искал беды, а ждал чуда и повсюду — для того и проверял зады — оставлял следы.
Передавали, что руки его марали тюки бумаги, пятки топтали грядки и овраги, и отпечатки устилали даже пляжи и магистрали.
И везде, уточняли, в любой среде, рисовал отставной маньяк свой чудной знак: в круге — дуги и пунктиры вплотную, как забор, и эти сети и дыры образуют узор. А на нем, как вязал узлом излом, писал, тая пыл в спесь: «Я был здесь». И добавлял в упор: «Сеть стереть не сметь!»