Приключения в приличном обществе
Шрифт:
Пожилой господин с бесстрастным лицом, в котором я сразу заподозрил философа, ибо его голова, раздутая раздумьем, была непропорционально велика и весьма волосата, бесстрастно рассуждал о следующем.
– Плох тот ученик, который не придушит своего учителя, - говорил он, опираясь о плечо, по-видимому, ученика, стоявшего потупившись и лишь изредка вскидывавшего на учителя ясный взор.
– Только не поймите буквально. Не перетряхнет его учение, вот что я имею в виду. Не превзойдет его. Не придет, в конце концов, к его отрицанию, или к его же учению, но через отрицание. Или через предательство, как Иуда, - заключил философ и с ненавистью рванул ученика за волосы.
Я подумал, что неплохо бы этого ученого человека спросить об эмпатии. Обождав, пока бесстрастие не вернется к нему.
–
– А познание не мыслимо без отождествления объекта с субъектом. И поскольку познание бесконечно, то отождествление будет углубляться, становиться более полным, и в будущем - это очевидно - будет усвоена манера полного перевоплощения в объект. Это я и назову эмпатией.
– Но вы уверены?
– спросил я, получив столь неожиданное, но приемлемое для меня толкование.
– Век свободы воли не видать, - поклялся философ.
Из туалета доносилось беспорядочное бормотание.
– Он там что, с диареей ведет диалог?
Раздался вопль.
– Это наш Гребенюк, - сказал режиссер.
– Хлестаков и первый любовник.
– Репетирует?
– Геморрой у него, - объяснил режиссер сочувственно.
– Для него срать и страдать - одно и то же.
Я знал, что геморрой в этой клинике - за неумением и неимением средств - вообще не лечат врачи, а предлагают относиться к нему с юмором.
Лицо режиссера само исказилось страданием.
– А что вы о сострадании скажете?
– спросил я, тронув философа, который уже отвернулся, за зеленый хитон. Но тот, с негодованием на меня взглянув, отошел, опираясь на ученика, прочь. Он мне напомнил пожилого ежа, которому остригли иглы, но который все же топорщится и шипит, не подозревая о том, что лишен колючек и ежового вида. Внешне же походил на хиппи или расстригу своей спутанной бородой и волосами.
– Сострадание?
– очнулся от своих мыслей Маргулис. Он все это время пребывал в задумчивости и от нечего делать ходил конем.
Сострадание - это страсть, господа. Не жалкое сочувствие анонимному ближнему, мясо которого во весь телеэкран демонстрирует нам оператор после взрыва в метро, а сострадание в собственном соку, телепатия тепла из тела в тело. Едва выносимая жалость к нам, смертным, да что там - мертвым, считай, ввиду краткости нашего пребывания на этой земле. Ах, господа. Маргулису я не сказал, но вам скажу: мне теперь бывает нестерпимо жаль отверженных женщин, поверженных мужчин, а детей и стариков жалко всех независимо от степени их занудства.
Эту жалость в себе я в период совместного нашего с Евой существования впервые открыл. Раньше во мне ее не было. А теперь накатывает.
– Сострадание ослабляет?
– переспросил Маргулис.
– Неправда. И даже наоборот, может возбуждать справедливый гнев. Столько гнева, что на истребление небольшого народца хватит.
– Вероятно, белых имел в виду.
Я был ни добр, ни зол. В меру упитан. Иногда хитер. Был ни холоден, ни горяч. Порой человеком редкого бездушия себя проявлял. Ронял, бывало, слезинку, теряя близких. Я страдаю - какое мне дело до страданий других? Никакого понятия не имел о сочувствии сущему. Сочувствовать, граждане - соучаствовать в вашей беде. Сострадать - брать на себя часть вашей ноши.
– Эмпатия, мой маркиз, это способность радоваться чужому успеху, - сказал мой Маргулис.
– Психологически это труднее, чем сострадать.
Слишком много определений. Я совершенно запутался в них. А то есть ведь еще любовь. При Маргулисе эту тему только затронь. Непременно сведет к революции. Однако он про любовь и сам не забыл.
– В любви человек спасается. От самого себя, может быть. Выбрав любовь, он лишает себя возможности полностью отдаться другому чувству. Зависти, например. Ненависти. Пустословию.
– Он кивнул на философа, что меня удивило. До сих пор его мнения о мыслители были сплошь позитивны.
– То же и сострадание, маркиз. Оно, сударь мой, сродни половой любви, в которой мы зачастую не вольны в выборе объекта. Посудите сами, - продолжал он, оживляясь.
– У многих существ способность вызывать сострадание, провоцировать его - форма
– Он вполне уместно ухмыльнулся и продолжал.
– В сексе: она провоцирует и конституирует. Он проникает и ...
Остается! Я проник в ее мир - безо всякого секса - и тем проще, чем примитивней он на тот момент был.
– Со мной, знаете ли, забавный случай произошел...
Но выслушивать про мой случай Маргулис не стал и на этот раз.
– Позже, маркиз, позже. Знаете, мы готовимся провернуть здесь одно дельце. И я очень рассчитываю на вашу эмпатию.
Я в отместку ему тоже не стал выслушивать его дельце. Разумеется, касающееся революции.
Оттого, что Маргулис, а за ним и еще некоторые звали меня маркизом, во мне появились определенные свойства: вежливость, светскость, способность смотреть на события несколько свысока. Так что насчет маркиза я не возражал. Да и что с них возьмешь, с зеленых. Могли бы и груздем назвать. При нормально-бестолковом состоянии здешних умов я допускал всякое. Многие считали меня светочем. А один принял меня за лампочку и даже читал при мне.
Вообще бледнолицый больничный люд мне все более нравился. Люди-лютики, тихие дон-кихоты, которые подпевают не в такт, делают не так, шагают не в ногу и вечно нарушают симметрию. Их непраздные головы были вечно чем-нибудь заняты и склонны выводить невероятные умозаключения из простейших посылок.
Из консервных банок, например, как ищущий истину наш знакомый Жевакин, утверждавший, что скрыта она в одной из них. Этих к/б через его руки прошло множество. Озабоченным Винни-Пухом он ошивался возле столовой, выпрашивая у поваров, требовал с воли, ему слали, он вскрывал и неизменно разочаровывался. Глядя на его лицо, всегда можно было догадаться, что он нашел: кильки в томате, зеленый горошек или икру. Ходил он в полосатой пижаме, как матрас или матрос, но скорее матрос, потому что снят был в свое время с катера 'Стерегущий' и помещен в наш Сад, приняв свалившееся на него безумие как Дар Божий. Маргулис возлагал на него как на матроса особенные надежды. Вот, припоминаю теперь: полосы на пижаме были широкие, светло и темно зеленые, и располагались повдоль. Выходит, матрас.
Еще один инаковыглядящий всегда ходил без штанов. Спал в пиджаке, а не в пижаме, носил галстук, хотя галстуки, дабы не удавились, были нам настрого воспрещены. Я с ним как-то разговорился.
– За что к нам попал?
– За то, что плевался на улице.
– ?
– Ну, голый был.
В клинике ему не нравилось. Он считал, что лечиться ему не от чего. Впрочем, писал в кровать - попытка, по утверждению врачей, вернуться в детство. Фамилия его была Кашапов, не то - Долотарев.
Фараон Фролов. Внешне фараонских признаков не проявлял, тщательно скрывая свою причастность шестой династии. Но об этом все же пронюхали, и иначе, как фараоном никто его не называл.
Некто Неполный, он же Некруглый, получивший это прозвище в ответ на его заявление о том, что он не полный дурак.
Перов. Как-то, еще на воле, рассматривая свой член, нашел, что челом он с Лениным схож. За это и упекли.
Бонд.
– Был он на воле доцент, то есть сама ученость, хотя - будь ты Капица или тупица какой - для психбольницы без разницы. Смотрел фильм про 007 и, вдруг обнаружив, что он-то и есть Бонд, стал пробираться на запад, сжигая за собой мосты и взрывая бензоколонки. Такое сочетание пиромании и паранойи не могло не привлечь внимание специалистов. По шлейфу дыма его и нашли. Так он попал сюда. Искал подвига, как Жевакин - истину. Иногда подходил ко мне: пошли, пошалим, и вынимал из кармана спички. Но мы-то знали, что коробок пуст, а последней спичкой он запалил стоявший во дворе флигель. Флигель спасли.