Приручить Сатану
Шрифт:
— Я жду твоего ответа, — тихо сказал он, осторожно убирая с её лица упавшую прядь. — Пожалуйста, не оставляй меня в неизвестности, ладно? Если нет — скажи нет, если да — значит да. Я приму любой твой выбор, ты только не молчи.
— Обязательно, — ответила ему Ева. Люцифер грустно усмехнулся и отвёл взгляд.
— Думаю, тебя заждались в больнице. Жду ответа, Ева.
Он щёлкнул пальцами, и вдруг всё перед глазами Евы поплыло и зарябило. Откуда-то повалил туман; сначала исчез Кара-Даг, затем постепенно растворились сами в себе высокие кипарисы, расплылась дорога, и, наконец, начал бледнеть Люцифер. Ева внимательно смотрела в его вишнёвые потеплевшие глаза, боковым зрением наблюдая, как рассеиваются его ноги, руки, шея, и далеко не сразу поняла, что она смотрит уже не в глаза Люцифера, а на странный узор на рыжей скале, напоминающий зрачки. Ева обернулась
Люцифер ещё некоторое время постоял, глядя на то место, где недавно была Ева, а затем взмахнул крыльями и поднялся в серо-голубое утреннее небо. Он отыскал взглядом Золотые Ворота, резко спикировал вниз и пролетел прямо под диковиной природной аркой… Но с другой стороны уже не вылетел.
*Реальные слова Н.В. Гоголя, сказанные им А.П. Толстому на следующий день после сожжения второго тома «Мёртвых душ».
Глава 37. Прощание
Ева почти бегом поднялась по белеющей шершавым гравием дороге к порогу больницы Николая Чудотворца. Новое, доселе не знакомое чувство поселилось у неё в груди: знание, что она совершенно здорова, конечно, не могло не радовать, но предстоящий выбор страшил её и растекался по венам вязким липким соком. Теперь она, несмотря на, казалось бы, очевидность и ясность будущего, совсем не знала, что ей делать.
— Нет, ну вы посмотрите на неё, а! — услышала Ева за спиной чей-то недовольный возглас. — Ты мне что сказала, красавица? Пять минут! Пять! Где тебя носило?!
Ева растерянно остановилась перед охранником и отвела взгляд. Ответить ей было нечего.
— Сутки прошли! Ну конечно, конечно! Не тебя ведь в тюрьму посадят! Я с ног сбился: весь парк прочесал, всю набережную, пешком до Ялты каждый камешек ощупал, уже похоронил тебя сто раз вместе со мной, а ты на следующий день приходишь как ни в чём не бывало! — возмущению охранника не было предела. — Ты головой думаешь, нет?! ОКР у неё… «Спится плохо», «воздухом свежим подышать»… Тьфу ты! Ну хорошо, мне Надя сказала, что с тобой всё в порядке, а то бы я с ума сошёл, и меня тут вместе с вами бы и положили! Что за наглость-то такая, я не пойму?! Ну неужели тебе в голову не приходит, что я за тебя жизнью отвечаю? Если тебе можно выходить из больницы, то почему просто не предупредить об этом? У нас не все на постельном режиме, это не тюрьма, я понимаю. Я всё понимаю, кроме этого. Ну что ты молчишь, глаза потупила? Сказать нечего?
— Нечего, — вздохнула Ева, переминаясь с ноги на ногу. Да, на фоне прошедших событий она совершенно забыла про охранника.
— Бесстыдница! — раздражённо бросил он, заходя внутрь больницы. — Быстро к своему врачу, и чтобы я тебя не видел!
— Простите, пожалуйста.
— Да иди уже!
В больнице все ещё спали, только неспешно ползали по коридорам, как улитки, уборщики со швабрами в руках. Ева поднялась на свой этаж, но вместо того, чтобы пойти в палату, направилась в ординаторскую, откуда слышался оживлённый разговор и временами весёлый смех. Ева подошла к двери, осторожно постучалась, и голоса тут же замолкли; послышались чьи-то торопливые шаги, в замке заскрежетал ключ, и в дверном проёме появилось молодое, слегка загорелое лицо.
— Вернулась! — воскликнула Дуня и широко улыбнулась. — Проходи, ты вовремя.
В маленькой тесной комнатке ординаторской вокруг большого круглого стола, который занимал практически всё пространство, сидели Лука Алексеевич, Фома Андреевич и Надя и пили чай.
— А мы всё знаем! — довольно воскликнул Фома Андреевич, увидев Еву. — Ты у нас, оказывается, большая выдумщица, и никакой болезни у тебя нет!
— Есть такое, — робко улыбнулась в ответ Ева, садясь за стол рядом с Дуней. — Но ведь оно лучше, чем если бы болезнь всё-таки была, верно?
— Конечно! — кивнул Лука Алексеевич, помешивая в своей кружке сахар. — Когда пациент, тем более тяжелобольной, наконец выздоравливает, для врача нет большего праздника, чем его выписка.
— И поэтому, Ева, ты можешь смело покупать билеты на обратный поезд! — подтвердила с улыбкой на губах Надя и подмигнула ей. Ева усмехнулась.
— Мне не нравится рвение, с которым вы хотите от меня избавиться. С чего такая уверенность, что я не больна?
— У тебя это написано на лице, — Дуня наклонилась к ней и в шутку провела пальцем по её лбу. — Вот, смотри! «Я… Пол-нос-тью… Здо-ро-ва…» Не без нашей помощи, разумеется, — Дуня и Надя многозначительно переглянулись с Евой, на что та крепко сжала
губы, попытавшись скрыть улыбку.— Ну хорошо, хорошо, вы меня убедили, — Ева замолкла и опустила глаза на дно поданной ей чашки. — Так что же, это всё? Мне собирать вещи?
— Да, Ева, — кивнула Надя, и это «да» показалось Еве самым жестоким из всех, которые она до этого слышала в своей жизни. — У тебя впереди много всего, много выборов, которые нужно сделать и над которыми нужно думать. Мы не будем тебе мешать. Это только твоё решение, и больше ничьё.
Краем глаза Ева заметила, как Лука Алексеевич и Фома Андреевич вопросительно переглянулись между собой, явно не понимая, о чём идёт речь.
— Я поняла, — грустно вздохнула она и постаралась сменить тему: — Как там Шут и Писатель? С ними всё в порядке?
— Твоё предсмертное состояние прошлой ночью хорошо на них подействовало, — подал голос Лука Алексеевич и немного отпил из своей кружки. — Уж не знаю, как там Писатель, но Мотя, глядя на тебя, как-то оживился и, кажется, вернулся к своему прежнему образу жизни.
— Мотя? — непонимающе переспросила Ева.
— Шут, — кивнул Фома Андреевич, тоже делая глоток. — Его зовут Матфей Фарисеев.
— Да? Я и не знала… А как Писатель?
Надя неопределённо пожала плечами.
— Продолжает, как и все эти года, жить в иллюзиях. Хотя, пожалуй, оно и к лучшему: кто знает, что с ним будет, если отнять у него его последнюю надежду.
— Он никогда не допишет свою «Поэму», — грустно покачал головой Фома Андреевич и налил себе ещё чаю. — Конец «Поэмы» будет означать и его конец тоже.
***
Писатель проснулся этим утром раньше обычного. Он медленно сел в кровати, спустил ноги и, выскользнув из-под одеяла, подошёл к окну: за ним не появилось ничего нового, и пейзаж, тот же, что был здесь и двадцать лет назад, предстал сейчас его взору. На душе было тоскливо. Впервые за долгое время Филипп вдруг так ясно почувствовал, что та, с которой он вот уже двадцать лет ведёт мысленный диалог, насилу вспомнит его сейчас, и что его «Поэма», труд всей его жизни, есть не более, чем бессмысленный набор слов, имеющий значение лишь для него одного. Кто она сейчас? Он не знал. Осталась ли она той же, какой была тогда, во время их последней встречи, или переменилась, и, если переменилась, то как: в лучшую или в худшую сторону? Ответить на эти бесконечные вопросы, так внезапно появившиеся в его голове все разом, Филипп, конечно, не мог. Все эти двадцать лет он горел надеждой на что-то, он сам не мог сказать, на что, и безусловно идеализированной любовью к… К кому? Кто эта прекрасная девушка, мыслями о которой он проживал каждый день? Когда-то у неё были имя и фамилия, но постепенно они потерялись в море других, более важных, по мнению Писателя, черт и стали уже не так значимы для него. Впервые за многие года Филипп вдруг почувствовал в груди вместо привычного, едва тлеющего, но всё же горящего огонька страшную пустоту, которую, к своему ужасу, он никак не мог заполнить.
Писатель воровато оглянулся по сторонам, как будто его кто-то мог увидеть, но он был в палате один; тогда Филипп опустился на колени и вытащил из-под кровати небольшую обувную коробку, в которой по старой памяти хранил все свои ценные вещи. Ценных вещей было немного. Филипп осторожно вынул лежащие сверху чистовики «Поэмы» и дрожащей рукой достал старые, посеревшие фотографии. Он со страхом посмотрел на такое родное, до боли знакомое лицо и почувствовал… Ничего. «Какой кошмар, — подумал Писатель, с жалостью глядя на любовь всей своей жизни. — Амнезис живёт с этой пустотой постоянно. Как он с ней справляется?.. Это же невозможно — жить так всегда. И какая, оказывается, глупая моя любовь! Любовь-то сама не виновата, это прекрасное чувство, но как глупо, что она никому не нужна, не нужна ей… И «Поэма» моя не нужна, и любовь моя не нужна, и я… Я тоже ей совсем не нужен».
Филипп сел на пол, прислонившись спиной к кровати, и внимательно просмотрел другие фотографии. Он давно уже не делал этого, ведь было время, когда он подолгу рассматривал их по вечерам, перед сном, и каждая деталь давно крепко отпечаталась в его памяти: он мог сказать, сколько показывают часы на пятом фото, какого оттенка стены на третьем, что написано на футболке на втором, и когда было сделано первое. «Это ненормальная любовь, — сказал сам себе Филипп, по второму кругу пересматривая фотографии. — Это уже какая-то одержимость, безобидная, но одержимость. Но разве не все люди испытывают такое? Видимо, не все… Удивительно, у кого-то мысли не возвращаются на протяжении двадцати лет к одному и тому же человеку».