Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не надо… Значит, росточек?

— А как же! И какой славный. — Марта помолчала. — Миша, и все же скажи, почему не спишь?

— Думаю.

— Думай днем, а ночью спи.

— Хотелось бы, да не получается.

— А наш росточек уже притих. И ручонки сложил. Надо и нам спать.

Ну что ж, спать так спать. Попробую уснуть. «Два молодых дерева, а между ними — росточек, совсем еще крохотный побежечек». «Наш росточек, наш побежечек». Тоже надо бы записать или хотя бы запомнить. Да, многое следовало бы записать, а подойти к тетради я не могу. Она ждет меня и никак не может дождаться. Ну и пусть ждет. И об этом надо было бы записать: одна общая кровать, а на ней трое — семья. «Росточек, совсем еще крохотный побежечек». А где-то там, в степном чабанском хуторе, осталась Ефимия, и я нет-нет да и подумаю о ней. Сколько раз говорил себе: не надо думать

о ней, как и не надо прикасаться к тетради, а не думать не могу ни о Ефимии, ни о лежащей на столе тетради. С Мартой мы давно уже как родные, а теперь уже и со своим росточком, вот он, между нами, а по закону мы еще не муж и не жена и никак не можем собраться пойти в загс. Выходит, и завтра не сможем пойти. А пойти надо, и давно бы… Но и к писателю необходимо поехать. Марта права: не каждого он приглашает к себе… И опять в голове: а на хуторе Привольном осталась Ефимия, а на столе лежит зеленая тетрадь. Что же мне делать? Как же мне не думать об этом? Не знаю. Может, рассказать Марте о Ефимии? Пусть она узнает все, что со мной случилось там, в Привольном, и тогда совесть моя перед ней будет чистая. Ну что ж, скажу, согрешил, с кем не бывает беды… А что потом? Нет, пусть это все умрет во мне. Во мне оно родилось, во мне и умрет. Не подхожу же я к тетради, удерживаю себя — умолчу и о Ефимии, да и перестану думать о ней…

4

Куда ни посмотришь — лес да лес. Всюду сосны, высокие, наискось пробитые лучами низкого осеннего солнца и объятые тишиной — не сосны, а корабельные мачты. Казалось, эта устоявшаяся тишина утра исходила и от самих стволов, глянцевито-красных на ярком свету, и от умолкнувшей, лежавшей на земле листвы, и от взлетевших к небу зеленых макушек. Отовсюду веяло прелью, увяданием и сыростью. В сторонке стояли, обнявшись, по-осеннему грустные березки в своих накрахмаленных ситцевых сорочках, им, наверное, было зябко, и они словно бы грелись под лучами нежаркого солнца. Земля пушилась листьями, сухими, легкими, дыхнет ветерок — и они полетят. Одни ярко-красные, шириной в ладонь, с бледными прожилками, другие — жухлые и уже скрюченные. Их нападало навалом, по ним приходилось не идти, а словно бы брести, поднимая тот особенный, уху приятный шорох, который как бы нашептывал: а ты иди еще тише, еще тише, куда тебе спешить, спешить-то некуда.

Отвесной скалой поднимался еловый бор, весь — от верху до низу раздвинут горящими солнечными столбами. Ели — одна в одну, стволы, от земли до верхушек, совсем голые, будто кто-то нарочно очистил их от веток и потом уже поставил таким густым и могучим частоколом. Дорожка проковыляла мимо бора, не зацепившись за стволы, и вскоре ее обрубил матерый дуб, мимо такого ни за что не пройдешь, так и хочется остановиться и посмотреть! Дубище был высок и широк, ему здесь жилось тесновато, и потому своими кривыми ветками, как согнутыми сильными локтями, он растолкал, раздвинул деревья и кустарники и образовал вокруг себя неширокую поляну, поросшую густой отавой, зеленой и свежей. Листья у дуба коричневые, жесткие и зубчатые, будто бы вырезанные из жести, и, наверное, только поэтому он никак не мог стряхнуть их со своих плеч. Корни толстые, они бугрились, поднимали травянистый покров, смотришь на них и думаешь: нет, ни свалить, ни покачнуть! Ствол — в четыре обхвата, кора на нем — рубчатая, черная, как заржавевшая кольчуга на воине. Казалось, что этот великан держался и за землю и за небо: от ствола в землю уходили корни, похожие на ветки, а вверх, к небу, — ветки, похожие на корни. И странно: чем дольше я смотрел на это могучее дерево, сверху уже облысевшее, а снизу все еще курчавое, тем больше оно походило на того старого человека, к которому я шел.

И в Никифоре Петровиче, и в этом дереве я видел завидную, давно устоявшуюся мудрость. Эта мысль снова и снова навещала меня и тогда, когда я уже отыскал дачу писателя. Это был низкий бревенчатый домик, покрытый шифером, похожий не на дачу, а на жилье лесничего, и прятался он, почти невидимый, в чаще леса. Его обступали те же голые ели, над ним стыла та же нетронутая тишина, и вокруг пушились те же жухлые листья, и только от калитки и до порога дорожка была старательно расчищена и подметена.

Если в первый мой приход к Никифору Петровичу, еще тогда, в Москве, он показался мне похожим на дворника: только подай ему метлу — и готов наш дядя Антон, то теперь же передо мной стоял — ни дать ни взять — лесничий: на нем была заячья шапка-ушанка, замызганный, подпоясанный веревкой полушубок, кирзовые сапоги с налипшими на носках

листьями. И его жена Клавдия Яковлевна, немолодая, молчаливая женщина, закутанная шалью, тоже была похожа на лесничиху. Она пригласила нас в дом пить чай. В комнате, куда мы вошли, тоже было как в доме у лесника, — тепло, пахло березой, в печке потрескивали дрова. Никифор Петрович снял полушубок, шапку, сапоги, надел тапочки, куртку с потертыми локтями, и я снова увидел перед собой лесничего: он даже был похож на тот дуб, что так удачно облюбовал себе место в глубине леса. Это сходство с дубом виделось и в слегка раскоряченных ногах, и в крепкой, коренастой его фигуре. Он попросил меня раздеться, сказав, что в комнате тепло, и предложил надеть тапочки. Клавдия Яковлевна принесла чайник, поставила на стол чашки, вазочку с вареньем из черной смородины, сухарики, печенье, и Никифор Петрович, кивком приглашая к столу, сказал:

— Клава, удивительно, как быстро изменяются молодые люди. Давно ли мы виделись с Михаилом Чазовым, а я, признаться, не узнал его. Так переменился, будто мы никогда и не встречались. А вот старики не меняются, на них и время не влияет.

— Никита, вспомни, тогда же Михаил носил бородку, — ласково сказала жена. — А я сразу его узнала. Помню, бородка очень была ему к лицу.

— В самом деле, Никифор Петрович, может, вы не узнали меня потому, что я теперь без бороды? — спросил я, чтобы не молчать.

— Возможно, возможно, — согласился «лесничий», наливая чай. — Ну, так что на хуторе? Что там за люди? Как они живут?

Я коротко рассказал о своей поездке, о том, с кем встречался на хуторе, в частности о своей бабусе, о Суходреве, об Андрее Сероштане, о чабане Горобце.

— Да, всюду жизнь своя, неповторимая, — задумчиво сказал «лесничий», поглаживая свою лысину. — Слушая тебя, я вот о чем подумал: о повести «На просторах» я тогда написал как-то наспех, непродуманно и излишне резковато, а потому в чем-то и несправедливо.

— Вопрос не в резкости и тем более не в несправедливости.

— А в чем же?

— В том, Никифор Петрович, что я, — и об этом мне необходимо сказать вам без обиняков, — никак не могу ни понять, ни принять ваш совет.

— Это какой же мой совет? Что-то запамятовал.

— Вы советовали выдумывать жизнь и такую ее, выдуманную, описывать, — ответил я, краснея. — Я же могу описать только то, что сам видел, то есть и людей реальных, и события достоверные. Да к тому же если увиденное взволновало или удивило меня.

— Удивление и взволнованность — это же прекрасно! — сказал «лесничий», и старые его глаза молодо заблестели. — Писатель, которого уже ничто не волнует и ничто не удивляет, это уже не писатель. Он похож на парус в безветренную погоду.

— А как же быть с выдумкой? — спросил я. — Сколько можно привести примеров, когда выдумывать нельзя, а самый очевидный пример — это вы, Никифор Петрович. Да, вы!

— Ну, ну, допустим… Так что же?

— Предположим, я стал бы описывать вас как известного литератора, то ничего бы не стал выдумывать и нигде не отступил бы от натуры, то есть описал бы вас в точности таким, какой вы есть. И это была бы правда.

— Это интересно. Какой же я есть?

— Мне неудобно говорить…

— А ты говори. Не обижусь.

— Вы совсем не похожи на писателя. Вот что я написал бы о вас, Никифор Петрович.

— Так, так… На кого же я похож?

— Когда я увидел вас впервые, тогда, в Москве, когда приносил повесть, вы показались мне похожим на дворника.

— Да? Забавно.

— Здесь же вас можно принять за лесничего, — осмелев, продолжал я. — Так зачем же вас выдумывать, когда вы вот такой, придуманный самой жизнью. А как пишут картины живописцы? Не мне вам говорить. Они без натуры и шагу ступить не могут. А почему? Да потому что то, что увидишь своими глазами, невозможно ни выдумать, ни придумать. Да и зачем? По вашему же совету я обязан выдумывать каких-то людей, которых не видел, и их описывать. Так? Правильно я понял ваш совет?

— Правильно, да не совсем.

«Лесничий» закрыл усталые глаза, о чем-то думая, и мне показалось, что сейчас он посмотрит на меня и скажет: «А! Не надо ничего выдумывать, и лучше поговорим не о литературе, а о лесе, о породах деревьев. Вот тут, в лесу, точно знаю, ничего не надо выдумывать, природа сама постаралась и все придумала».

Он же, помолчав немного и не открывая глаза, сказал:

— Правда жизни и правда вымысла… Говори, говори, я слушаю.

— Или тот же запах полыни, — продолжал я. — Помните, я еще в тот раз, в Москве, говорил вам, что чувствую запах полыни там, где ее нет и не было.

Поделиться с друзьями: