Приволье
Шрифт:
«Ну вот и все, — думал я, — не было у меня ни зеленой тетради, ни моей ненужной поездки в Привольный, ни встречи с Ефимией. А есть «Будущее — в настоящем». Это название подходит и к нашей с Мартой жизни. И у нас будущее видится в настоящем. А свое будущее я вижу в Марте — вот она, читает мой очерк и радуется, вижу в сыне Иване, который давно спит и ничего не знает о душевном состоянии своего родителя. Но я понимал: чтобы на сердце прочно и навсегда улеглось спокойствие, мало напечатать очерк о межколхозной кооперации и спрятать в ящик стола тетрадь. Для этого необходимо — и чем скорее, тем лучше — рассказать Марте о том, что у меня было с Ефимией, рассказать потому, что нельзя жить с любимой женщиной, храня от нее какие-то свои интимные тайны. Лучше всего это сделать именно сегодня, сейчас, сию минуту, ибо момент был как раз самый подходящий…
В ту минуту, когда я уже собрался с духом и хотел было начать свое покаяние, даже придумал начальные слова: «Марта, после того как
— Миша! Это же прекрасный очерк! Поздравляю! — Она обняла меня и поцеловала. — А сколько тебе заплатят?
Я никак не ждал такого вопроса и поэтому некоторое время молчал.
— Ты о чем?
— Ну как же! Ведь такой большой материал ты еще никогда не печатал. Я думаю, могут заплатить столько, что хватит на твое зимнее пальто. Скоро наступят холода, а у тебя осенняя куртка. Да и вообще, деньги сейчас нам очень нужны.
— Наверное, получу гонорар обычный. Его, надо полагать, не хватит и на воротник для зимнего пальто, — тихим и грустным голосом ответил я. — Похожу и в куртке. Холодов я не боюсь. А в самые трескучие морозы можно поддевать шерстяной свитер, тот, что ты связала. Он теплый… Так что, Марта, главное в данном случае — не деньги.
— Что ты говоришь, Миша? Ты же знаешь, как нам нужны деньги. — Марта каким-то своим, материнским чутьем услышала, что Иван проснулся, и подошла к кроватке. — Вот и этому карапузу нужны деньги. Как, Ванюша, нужны тебе денежки? Нужны. Миша, да ты погляди, как он улыбается, будто что-то и смыслит.
«А сколько тебе заплатят?.. деньги нам сейчас очень нужны… вот и этому карапузу нужны деньги…» — все еще слышался мне голос Марты, и у меня сразу же пропал всякий интерес к тому, о чем я собирался с ней говорить. А она со знанием завзятой хозяйки начала перечислять, загибая пальцы, на что именно нам нужны деньги и что нам необходимо купить в первую очередь, а что во вторую. У нее не хватило пальцев на обеих руках. Зимнее пальто для меня значилось первым. Наши хозяйские заботы заслонили собой все, пахнущая краской газета с крупным заголовком «Будущее — в настоящем» лежала на столе, как раз на том месте, где недавно находилась моя зеленая тетрадь. Мы стали говорить о том, как начнем экономить на всем и постепенно купим все, что нам необходимо. Я уже не возражал Марте, и мне казалось, что это и есть та жизнь, которая нам нужна.
Желая меня обрадовать, Марта взяла с кроватки заметно подросшего Ивана и вместе с пеленками положила мне на колени. Я видел, как мальчуган уставился большими, как у Марты, глазенками в потолок и ручонкой что-то ловил перед носом, и мне подумалось, что оно, мое счастье, на моих коленях, а я, дурак, хотел было склонить перед Мартой свою повинную голову: и начать этот неприятный, мучительный для меня разговор. Может, это и лучше, что я не открыл Марте свою душу? Зачем нарушать мир и покой нашей жизни? То, о чем я знаю, Марта не знает и знать не должна, а о том, что тревожит мою совесть, Марте неведомо, и пусть все так и останется. К тому же Ефимия не подавала о себе никаких вестей. Почему? Я мог только догадываться. Может быть, потому, что не знала моего домашнего адреса, или, возможно, потому, что жалела меня и не хотела причинять мне неприятность. Но она знала, в какой газете я работаю, могла бы написать туда. Не написала… Наклонившись над Иваном, я подумал: может быть, свои письма Ефимия адресовала до востребования и направляла на Главпочтамт?
На другой же день я побывал в большом, людном зале Главпочтамта. Подал в окошко паспорт, и девушка с черной, ровно подрезанной челкой вернула его вместе с письмом и на меня даже не взглянула.
Как это пришло мне в голову подумать о почтамте? Я смотрел на конверт, а от него — надо же такое! — пахло полынью. Я увидел степное раздолье и, читая обратный адрес — «хутор Привольный, Е. Акимцева», — все еще никак не мог поверить, что письмо было от Ефимии. Мне было и приятно и как-то тревожно. Конверт раскрыл не спеша, чувствуя, как щеки мои полыхают жаром и лоб покрывается холодной испариной. Что это? Радость или стыд? Я вынул письмо. «Значит, не забыла», — подумал я, и в груди у меня екнуло. Нарочно, чтобы никому не мешать, отошел в сторонку и стал читать. Письмо было длинное, написано широкими, криво ложившимися строчками, с недописанными словами, и я, пробегая глазами по страницам, что-то понимал и на чем-то останавливался, а что-то не понимал и оставлял, чтобы после перечитать заново, не спеша и потом уже вникнуть в смысл написанного.
Милый, хороший Миша! Это слова мои, и сказаны они не голосом, а сердцем. Славный мой Мишуха! Это слова твоей бабуси, и сказаны они были вслух, когда я стала писать тебе. В глазах у нее были крупные блестевшие капли, она не вытирала их и еще сказала: щось мой любимый внучок молчит, не пишет, весточки не подает. Улетел и позабыл про бабусю, видно, ближе своя семья, свои заботы, а через то и письмо не прислал. Не пиши и ты ему,
не беспокой, да и не принижай себя, не надо. «Не пиши ему? — подумала я. — Не беспокой? Не принижай себя?» А почему? Может быть, как раз сейчас и время написать тебе? Время побеспокоить тебя? И время мне унизиться? И ничего, что я пишу первая, меня это не пугает.Я мучительно думала над всякими вопросами и не находила на них ответов и по этой причине много дней никак не могла решиться взяться за письмо. И вот все же решилась. Видишь, какая я храбрая! Но я подбадривала себя тем, что мое послание до тебя все одно не дойдет, не станешь же ты искать его на главной московской почте! Послать же на редакцию, сознаюсь, побоялась. Побоялась потому, что это мое письмо показалось мне похожим на стук в наглухо закрытую дверь, когда я наверняка знаю, что в комнате тебя нет, мой стук никто не услышит и дверь мне никто не откроет. Стучи сколько угодно. И, может быть, поэтому этот мой «стук» получился таким поспешным, необдуманным и нескладным, да к тому же еще и растянутым. Если бы ты был рядом, в своей комнате, как в те святые для нас вечера, то не надо было бы никаких слов, я не стала бы стучать, а тихонько, без стука, отворила бы дверь и вошла бы к тебе, как, бывало, входила не раз.
Прошу, Миша, ради бога, не подумай, будто этими воспоминаниями о тех прелестных вечерах я хочу хоть как-то нарушить твой душевный покой там, дома, в семье. Мы так мало были вместе, что я, говоря языком деревенских баб, не успела от тебя затяжелеть (думаю, это обстоятельство тебя должно порадовать), а расстались мы навсегда, и теперь каждый из нас начнет жить по-своему, так, как ему вздумается и как он умеет. И все же после твоего отъезда, когда вокруг меня стало пусто и все, на что ни посмотрю, словно бы осиротело, мне захотелось сказать, как бы тебе вслед, о том, что я думаю. А думаю я все о том же, о твоей, Миша, ошибке. Да, ошибке! Не надо было тебе покидать Привольный, и не потому не надо, что с тобой мне было бы хорошо, а потому не надо, что именно здесь, в Привольном, осталось все твое и все то, к чему ты идешь и без чего — запомни мои слова! — счастья у тебя в жизни не будет. Всем известно: от самого себя не уйти, не спрятаться. Ты же хотел доказать, что сможешь уйти от себя и сможешь спрятаться. Ты улетел в Москву, не подумав о том, что твое место не в Москве, а тут, на хуторе, где проистекает как раз та жизнь, которая тебе нужна и которую никто не выдумывает. Жизнь, так тебе нужная, возникает сама по себе, в силу каких-то взаимно связанных обстоятельств, и ты обязан знать эту жизнь в натуре, видеть ее не издали, а вблизи.
Я помню, ты как-то говорил мне: жизнь надо выдумывать, и тогда это будет интересно. В то время, радуясь тому, что нахожусь с тобой, я не придала твоим словам никакого значения. Теперь же, думая об этом, я хочу возразить тебе и сказать: Миша, ты неправ! Помню, ты еще сказал, что так тебе советовал делать какой-то писатель. Миша, не слушайся чужих советов, ибо выдумать или придумать жизнь, которой не было, нельзя, как нельзя, к примеру, глядя в землю, видеть небо. Расскажу, что тут у нас случилось без тебя, а ты подумай: мог бы ты такое придумать? Недавно из Мокрой Буйволы к Прасковье Анисимовне пожаловал небезызвестный тебе Силантий Егорович Горобец со своими тремя волкодавами. Нагибаясь в дверях, чтобы не задеть плечами притолоку, он вошел в хату, поздоровался — сухой, сутулый, с длиннющими усами. Волкодавы, как стража, остались, за дверьми, уселись рядышком — с толстенными шеями, мрачными глазами, похожие на волков. Старик рассказал Прасковье Анисимовне вот о чем: своих волкодавов, как ты знаешь, он приютил у себя, когда на овцекомплексе они стали никому не нужными, и собаки, стараясь хоть чем-то отблагодарить своего хозяина и благодетеля — и это тебе тоже известно, — откуда-то пригнали в его двор чьих-то приблудных овечек. Но потом это повторилось еще два раза, и во дворе старого чабана собралось шестнадцать штук валушков и ярочек. Что с ними делать? Куда их определить? Никто не знал. Из района приехала комиссия, побывала у деда, специально приехал и Суходрев. Думали-гадали, что же делать с этой небольшой отарой. Составили акт, овец передали на мокробуйволинский овцекомплекс, а волкодавов, чтобы впредь они не охотились за овцами, решили уничтожить. Комиссия уехала, а через день из Скворцов прибыл милиционер и объявил деду Горобцу, чтобы тот, согласно приказанию, вывел волкодавов в степь, подальше от хутора, — на расстрел. Дед схитрил: он сказал милиционеру, чтобы тот шел в степь, в Терновую балку, и там бы поджидал его с собаками. Сам же взял своих волкодавов и на попутном грузовике прикатил в Привольный, к бабушке Паше.
— Заступись, Паша, — говорил старик глухим жалким голосом. — Ить это что же получается? Безобразие получается! Овечью стражу приказано вести на расстрел? Пусть лучше стреляют в меня, а собак я им не дам. Но один я не в силах охранить животину от смерти. Заступись, Паша. Ты же сама — природная чабанка, горе мое понимаешь, да и баба ты бедовая, районное начальство тебя побаивается. Подсоби, выручи собак от погибели.
— Смогу ли? — усомнилась бабуся.
— Смогёшь, — уверенно ответил старик. — Беспременно смогёшь. Надоть тебе пойти до самого до Караченцева.