Приволье
Шрифт:
— Да, да, помню.
— Ведь такое тоже не придумаешь?
— Ну, а как теперь, после поездки? — спросил «лесничий», снова закрыв глаза. — Там, на хуторе, не избавился от ощущения этого запаха?
— Хотел, пытался избавиться, да не смог, — ответил я. — Вам скажу правду: мне стало еще приятнее, еще радостнее, когда в носу или в горле я чувствую этот ни с чем не сравнимый горьковатый привкус. Дыхание полыни преследует меня всюду. Со мной происходит что-то странное и необъяснимое. Не могу понять: или у меня какое-то особенное, не такое, как у всех людей, обоняние, или что-то еще. И этот удивительный, слегка горьковатый запах я чувствую не всегда, а только тогда, когда думаю о том, что и как буду писать, или когда пишу. Вот и сейчас, в вашем доме, где, надо полагать, пахнет сосной и березой, мне кажется, будто я нахожусь в поле и рядом со мной растет полынь. Мне даже хочется спросить: Никифор Петрович, когда вы были молоды, когда только начинали свою литературную деятельность, было ли у вас ощущение какого-то запаха, как у меня? Или чего-либо подобного?
— Не было, — не задумываясь, ответил «лесничий», по-прежнему сидя с закрытыми глазами. — Ну,
— А что еще сказать? Может, мне обратиться к врачу?
— Вот этого делать не советую, — ответил «лесничий» своим глухим голосом и посмотрел на меня. — Видишь ли, юный друг, человек не рождается писателем, он им становится — и всяк по-своему. Твои тревоги и сомнения как раз и относятся к процессу становления писателя как личности. И мне, пожившему и повидавшему, приятно сознавать, что в душе у тебя уже поселился тот бесенок, который не дает и уже никогда не даст тебе спокойно жить. И вот что парадоксально: без этого беспокойного бесенка нам, пишущим, нельзя обойтись, без него мы либо остановимся на одном месте, либо начнем задирать голову, зазнаемся и погибнем. Радуйся, Михаил, что в тебе уже живет такой бесенок, то есть живет сомнение, чувство критического отношения к себе. Это чрезвычайно важное чувство. А вот то, что ты чувствуешь запах полыни не только там, где она растет, а и там, где ее нет, — даже в городе или в лесу, — и чувствуешь этот запах, когда думаешь или говоришь о литературе, — мне думается, все это тоже от того же бесенка.
— Бесенок — образное сравнение, и оно мне понятно, — сказал я. — А как же быть с вашими советами?
— Что касается моего совета, который тебя так испугал, то тут, очевидно, я не совсем точно выразил свою мысль, — тихо говорил «лесничий», а мне хотелось, чтобы он сказал: «Что мой совет? Возьмем для наглядности, как пример, лес. Что мы в нем видим?» — Хочу пояснить: нет, я не советовал заново выдумывать ни людей, ни житейские факты, а советовал и советую домысливать, обобщать то есть уже виденное в жизни, уже осмысленное и познанное, увидеть все это своим, вторым, внутренним, что ли, зрением. Сошлюсь на известный всем нам пример. В ворота гостиницы губернского города могла въехать довольно красивая рессорная небольшая бричка, и подобного рода бричку писатель наверняка видел, и не один раз. Сомнений в этом быть не может. Но как эта бричка описана, как два русских мужика говорили о колесе этой брички, — тут уже мы видим авторскую выдумку, и какую! Залюбуешься! Мог писатель видеть, и наверняка видел, господина, который был не красавец, но не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок. А вот то, что этот господин, умываясь, старательно тер мылом обе щеки, при этом поддерживая их изнутри языком, что затем он очутился во фраке брусничного цвета с искрой — заметь, не просто умывался, как написал бы всякий, а изнутри, языком, подпирал щеку, и на нем был не просто фрак, как написал бы писатель-невыдумщик, а фрак брусничного цвета, да еще и с искрой, — такое, черт возьми, мало увидеть! Все это должно пройти, если так можно сказать, через писательское сердце. А что за чудо — пейзажи у больших мастеров! Мы знаем, все люди видят и восход солнца, и туман над рекой, и блеск росы на траве, и лес в вечерних сумерках. Но не каждый грамотный человек сумеет увиденное показать другим с помощью слов, и показать по-своему, так, как это видит и чувствует только он один. Наглядный пример — вот этот: крутой восьмисаженный спуск меж замшелых, в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше — перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. Вдумайся, мой юный друг, в эти слова. Как, оказывается, просто и как осязаемо! Обрати внимание на слова: меж замшелых, в прозелени меловых глыб; перекипающее под ветром вороненой рябью, изломистая кайма нацелованной волнами гальки. Такое, брат, надобно не только увидеть, а и пережить, и к увиденному прибавить что-то свое, тобою пережитое и перечувствованное. Вот о какой выдумке я говорил в своем отзыве о повести «На просторах». Не могу понять, что же здесь могло тебя так испугать?
— Люди, люди, которых я увидел! — чистосердечно признался я. — Разве их можно выдумать? Да и нужно ли?
— Увиденные тобою люди взволновали и удивили — это же прекрасно, и тебе надобно не огорчаться, а радоваться, — все тем же тихим голосом говорил «лесничий», поглядывая на меня грустными глазами. — Без волнения и без удивления писателю жить нельзя! Но! Вот в этом «но» и вся загвоздка. Если, к примеру, опишешь свою бабушку, жизнь которой тебя и взволновала и удивила, ничего не взяв у других бабушек, чтобы взятое у других отдать твоей бабушке, то у тебя получится старушка как старушка, и только. Если опишешь чабана, который с собаками каждое воскресенье приходил к своему бронзовому бюсту, удивляя этим не только тебя, и опишешь его тоже без убавок и прибавок, то есть без выдумки, а лучше сказать — без того, что есть у других чабанов, то этот старый человек предстанет перед читателем обычным, ничем не примечательным старым человеком. То же самое может случиться и с Суходревом. Он удивил тебя тем, что был не похож на других директоров совхоза. Но чтобы ярко показать этот безусловно оригинальный характер, нужен домысел, необходима додумка, то есть надо обратиться к другим Суходревам, которых в жизни немало. Иначе получится не оригинальный характер, а одна голая схема. Выдумывая, ты обязан брать что-то нужное у других, обязан описывать не все, что видел, что тебе известно, а только самое главное, самое характерное, отделяя нужное от ненужного, отбрасывая прочь все лишнее, без чего можно обойтись.
— Но другие же пишут, ничуть не заботясь об отборе, о выдумке, о нужном и ненужном, — вставил я, не зная, что сказать. — И ничего…
— Да, пишут. — «Лесничий» открыл и сразу же закрыл утомленные глаза, долго молчал. — Да, пишут. И ничего. Недавно я прочитал объемистый, довольно пухлый роман. Написан он, в общем-то, прилично,
языком чистеньким и гладеньким. Все в этом романе так, как и полагается, и никакого отбора, никакой выдумки. Начинается повествование с того, что два ответственных работника сидят в «Чайке» и едут, как говорит писатель, «в большой дом». Там они должны получить какое-то важное назначение. Какое? Читатель не знает. Едут же они «в большой дом» удивительно долго, автор описывает все подряд, что попадается ему на глаза, без всякого разбора и отбора: если встретилась улица, то подавай ее всю, от основания до исхода; если появились дома, то выстраивай их в одну шеренгу и описывай по порядку; если же «Чайка» выкатилась на бульвар с зеленым кушаком, то описаны весь этот бульвар и все растущие на нем деревья. А надо было бы сказать читателю главное: два человека подъехали к зданию, поднялись в лифте и вошли в кабинет, где их уже поджидали. И все. Автор же, до того как эти двое вошли в кабинет, исписал страниц двадцать, которые к сюжету, то есть к делу, никакого отношения не имеют. Можно возразить: так бывает в жизни — едут и по улицам, и по бульварам, едут долго. Да, верно, в жизни чего только не бывает. А нужно ли так подробно описывать, ничего не убавляя и ничего своего не прибавляя? Не нужно. Помнишь это простое и энергичное начало: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра». Все сказано. Как точно выражена мысль, ничего лишнего, и каждое слово — к делу.Наш разговор затянулся до обеда. Пообедав, мы снова говорили о литературе и ни словом не обмолвились о лесе.
Уже в сумерках, провожая меня до калитки, Никифор Петрович протянул мне руку и сказал:
— Юный друг, а писать ты все одно будешь. От этой тревожной жизни тебе уже не уйти, как бы тебе этого ни хотелось. И ничего, что гложет сомнение, что временно утрачена вера в свои силы. Это прекрасно! Пусть болит душа, пусть беспокоят тревожные мысли, пусть мучают огорчения и пусть пока полежит на столе без дела твоя тетрадь — это тоже необходимо пережить. Когда же ты многое осмыслишь и сам, без чужой подсказки, поймешь, тебя непременно потянет к столу и к тетради. Обязательно потянет! И вот тогда принимайся за работу всерьез. Советую, как старший младшему, написать лирическую повесть, согретую твоим душевным теплом и теплом южного солнца, и назвать ее, к примеру: «Ковыль». И пусть тебя сейчас не огорчают, а радуют твои сомнения и твои горькие раздумья…
Я смотрел на него, слушал, понимая смысл его слов не столько умом, сколько сердцем. С невеселыми мыслями, еще больше взбудораженный и расстроенный, я поплелся к электричке. Встретился мне тот же еловый бор. Стволы теперь были темные, мрачные, они как бы поддерживали на себе сумеречную темноту, двигались на меня и говорили: «Ну зачем просидел там весь день? «Лесничий», мы-то его знаем, мастак на разговоры, его только послушай. Он может такое наговорить…» Не минул я и ветвистого дуба. В загустевшей темноте он показался мне еще красивее и величественнее. «Все хорошо, да вот беда, тесно мне, и как жить дальше в такой тесноте, ума не приложу», — как бы говорил он мне на прощанье. Не останавливаясь, я обогнул дуб и зашагал по чуть приметной, шелестящей листьями дорожке. Березок в их белых сорочках так и не увидел — поглотили сумерки.
Дома меня давно ждала Марта, глаза — навыкате, не смотрела, а молча спрашивала.
— Ну что ты хочешь? Съездил нормально, — ответил я на ее немой вопрос. — Видел лес, лесничего. Если бы ты знала, как Никифор Петрович похож на лесничего.
— О чем же вы говорили?
— Обо всем. А вот о лесе — ни слова.
— Что же он сказал?
— Чтобы я работал разъездным корреспондентом и побольше бы зарабатывал денег. Как-никак отец семейства. Положение обязывает.
— Не злись, Миша. Я серьезно.
— А если говорить серьезно, то к «лесничему» надо было бы не ехать.
— Почему?
— Только еще больше растревожил себя, — нехотя ответил я. — Ни к чему все это. Он уверял меня, что я все одно сяду к тетради. А я не сяду. Завтра стану разъездным собкором, и все, хватит с меня.
Марта смотрела на меня, и в ее больших, все еще что-то спрашивающих глазах показались слезы.
5
Только через месяц мы смогли прийти в загс. Взяли с собой и Ивана — дома оставить его было не с кем. Мы были уверены, что пройдет час или два — и мы вернемся уже как муж и жена. Однако этого не случилось. За покрытым кумачовой скатертью столом с цветами в двух вазах сидела молодая розовощекая женщина, и она сказала нам приятным голосом, что сперва надо подать заявление, а после этого придется подождать ровно тридцать дней.
— Так долго ждать? — невольно вырвалось у Марты.
— Неужели и тут очередь? — спросил я.
— Это, молодой человек, не очередь, это порядок, — спокойно ответила розовощекая женщина. — А порядок этот установлен для того, чтобы вы смогли еще и еще раз хорошенько и не спеша не только подумать, а и всесторонне проверить свои намерения и свои чувства. — Она поправила в вазе белую розочку и добавила: — А потом уже просим пожаловать к нам.
— Да вы взгляните на карапуза в одеяльце, это же наш сынок, а лучше сказать — наша всесторонняя проверка нашего намерения и наших чувств, — говорил я, указывая на Марту и на спавшего у нее на руках Ивана. — Ему уже три месяца. Разверните одеяло, и вы увидите, что у нас с Мартой давно все продумано и досконально проверено. О чем же еще думать и гадать тридцать дней? Что еще проверять?
— Порядок есть порядок, — заученно повторила розовощекая женщина. — И то, что у вас уже, до вступления в законный брак, родился ребенок, еще ничего не значит для записи акта гражданского состояния о браке. — Розовощекая женщина снова поправила ту же белую розочку. — Оставьте свои заявления. На столе лежат бланки-формы, вы запишите все, что нужно записать, и через месяц приходите. Лучше одни, без ребенка, и непременно со свидетелями: от жениха и от невесты. Вам все понятно?
— Еще бы, — сказал я грустно. — Вы так популярно и доходчиво разъяснили, что нам все понятно.