Приволье
Шрифт:
— Что это за намек? Отлично же знаешь, для меня ты — жена, любимая и желанная. И ни о какой другой женщине я не думаю.
— Опять неправда. — Марта снова отвернулась, а потом легла на спину, закинула руки за голову. — А скажи только правду, кто такая Ефимия?
Я никак не ждал такого вопроса и, признаться, растерялся, не нашелся, как ответить, и вдруг глупым голосом спросил:
— Какая Ефимия?
— Не знаешь ее? Позабыл? Склероз? Так я напомню: та, что осталась в Привольном.
— Читала письмо?
— Читала… Зачем же так плохо спрятал?
— Поверь, Марта, я сам собирался и рассказать, что у меня было с этой девушкой, и прочитать тебе ее письмо.
— Опоздал.
— Выходит, так… Поверь мне, Марта, я не мог решиться, духу не хватило. А вот теперь все расскажу, ничего не утаю.
— Теперь? Не надо, ни к чему. Зачем мне знать, что у вас там было? Всем известно, что именно
— Ну, случилось, с кем не бывает, — говорил я, понимая, что надо было бы сказать что-то совсем другое. — В жизни все бывает. Можешь ли ты хоть это понять?
— Конечно могу, — ответила Марта после короткого молчания. — И потому могу понять тебя, что все вы, проклятые бабники, одинаковые. Вам только покажи юбку… И ты, Михаил, такой же, как все. Вот что обидно. И как мы теперь станем жить, Миша? Вот о чем я думаю и думаю. Оборвалось, опустело, тяжело и больно, больно и тяжело…
— Ну прости меня, Марта, мой весенний Марток…
— Был весенний, да стал зимний.
— Но можешь ли ты простить меня?
— Простить бы можно, а…
Она умолкла и расцепила пальцы.
— Что — «а»? Договаривай.
— А как же быть с тем, что оборвалось в груди? Чем его заменить и как заменить?
— Я не люблю ее. И не любил. Пойми это. И тогда я еще не был твоим мужем.
— Какая разница — был или не был?
— Ну что тебе сказать еще?
— Скажи, зачем не изорвал письмо? Я ничего бы не знала и жила бы спокойно. А теперь? Да и спрятал письмо не куда-нибудь, а в тетрадь. Зачем в тетрадь? — И она заплакала, глотая слезы. — Ты все время думал о ней, так же, как и о своей тетради. Я давно это предчувствовала.
— Ни о чем я не думал.
— Неправда, Миша. Ты думал и о тетради и о том, чтобы снова уехать туда. — Она шмыгнула носом, отвернулась. — И поезжай. Хоть завтра. Удерживать не стану. Пережила один позор, переживу как-нибудь и другой. Мне, выходит, не привыкать.
— Плачешь, а понять меня не хочешь, — сказал я. — Или не можешь? Ведь я никуда от тебя не уеду. Я твой муж, ты — моя жена, у нас дети. Куда же мне уезжать?
— А как же нам теперь жить вместе? — спросила Марта, тяжело вздохнув. — Как смотреть друг другу в глаза? Как растить Ивана? Думал ли ты об этом?
Я не ответил. Не находил слов, и мы долго лежали молча.
9
Вот как оно бывает в жизни. Я много месяцев готовился к своему признанию, сколько раз мысленно разговаривал об этом с Мартой и почему-то ни разу не подумал о том, о чем она сказала так ясно и так просто: «Как же нам теперь жить вместе? Как смотреть друг другу в глаза?» С виду вопросы житейские, обыденные, а без ответа их не оставишь. А я ответить не мог, потому и лежал молча. До этих ее вопросов я обычно рассуждал, так: обстоятельно, спокойно расскажу ей о Ефимии, ничего не утаю, прочитаю письмо, покаюсь, как и полагается грешнику, повинюсь чистосердечно. Мне казалось, что Марта внимательно меня выслушает, в душе обидится, но простит, и этим все кончится. А что получилось? Получилось так потому, что я все эти месяцы думал и заботился только о себе, о своем благополучии и не думал, не заботился о Марте. «Как нам теперь жить вместе?» — в этом вся суть. Она не знает, и я не знаю. Такая, казалось бы, простая и очевидная мысль и в голову мне не приходила. Я полагал: как жили, так и будем жить. Оказывается, нет: так, как мы жили, жить уже нельзя. И вопрос-то возник почему? Исключительно потому, что разорвалась та нить, которая нас соединяла, сближала, роднила. Вдруг пропало, сгинуло то драгоценное чувство, которое именуется взаимным доверием. Не зря же Марта призналась: что-то оборвалось у нее в груди. А что именно? Она, наверное, еще и сама не знала и поэтому с такой болью спросила: «Как же нам теперь жить вместе?» Вот и явилось передо мной еще одно наглядное доказательство моей правоты и неправоты Никифора Петровича: даже в личной, интимной жизни его совет о выдумке никуда не годится. Да и в самом деле, как можно было придумать во всех деталях то, что произошло у нас с Мартой в эту ночь? Сколько времени я обдумывал свое признание, как тщательно готовился к нему, казалось, все выверил, все уточнил, подобрал нужные слова, обдумал
их со всех сторон. А что получилось в жизни? То, чего я не ждал, о чем не думал. Был уверен, что разговор начну я, а начала Марта. Мне хотелось самому прочитать ей письмо Ефимии, а Марта, оказывается, прочитала его и без меня. А разве можно было заранее придумать ее вопросы: «А скажи, кто такая Ефимия?», «Как же нам теперь жить вместе?» Или ее упрек: «И ты такой же, как все?»Ночь прошла без сна. Тянулась она, как на беду, невероятно долго. За окном горел фонарь, косой отблеск от него лежал на стене. Я и Марта делали вид, будто спим. На самом же деле ни я, ни она до утра не сомкнули глаз. Я смотрел на лежавший на стене косой фонарный свет и ждал, когда же наступит утро и погаснет фонарь.
Наконец в комнате посветлело. Марта встала, быстро оделась и, не сказав ни слова и не взглянув на меня, взяла Ивана и унесла в ясли, чтобы оттуда пойти на работу. Оставшись один, я кое-как побрился электробритвой, сунул в карман рукопись — очерк о грузинских виноградарях — и первый раз без завтрака отправился в редакцию. Да, признаться, в это утро мне было не до еды. По пути на работу я снова вспомнил наш неприятный ночной разговор, подумал и о том, как утром меня испугало лицо Марты — бледное, постаревшее, а глаза — горестные, тоскливые. В то время я еще не знал, что у молодых людей самая трудная пора их жизни бывает не тогда, когда они еще только влюбляются, а тогда, когда уже становятся мужем и женой. Сколько лет мы с Мартой встречались в этой же комнате — и ни разу не ссорились. Наша жизнь была светлой, на ней не было ни одного темного пятнышка. Теперь же, когда мы стали законными супругами, когда, казалось, мы должны наслаждаться счастьем и радостью, наша семейная жизнь сразу же преподнесла нам первое и нелегкое испытание.
В редакции меня поджидало задание: нужно было срочно вылетать в Целиноград (не срочно я вообще никогда и никуда не вылетал!), и я обрадовался случаю, что там, вдали от Марты, смогу наедине с собой обдумать и отыскать какие-то шаги к нашему примирению. На этот раз срочное задание состояло в следующем: надо было по телефону передать оперативную информацию о том, как комбайны, переброшенные с юга, главным образом с Кубани и Ставрополья, с ходу начали косовицу целинной пшеницы. Я побывал во многих хозяйствах, каждый день по телефону передавал небольшие корреспонденции, и случилось так, что, проезжая по пшеничному морю и занимаясь делом, я не только не придумал, как мне помириться с Мартой, а даже забыл о нашей ссоре. Некоторые из моих корреспонденции успели появиться в газете, одна из них называлась «Кубанцы и ставропольцы на целине».
В Москву я вернулся через десять дней, в воскресенье. Марта была дома, и я, желая показать ей, что на душе у меня спокойно, обнял ее так же, как обнимал раньше, взял на руки Ивана и обрадовался тому, что увидел улыбку на ее лице. По этой ее улыбке, по круглым, удивленным и повеселевшим глазам я понял, что и Марта хотела показать мне свое душевное спокойствие. Ласково, как это она умела делать, спросила:
— Ну как, Миша, слетал?
— Успешно, — ответил я. — Торопился домой.
— И хорошо, что торопился. А то мы тут с Ванюшкой совсем заскучали. Есть хочешь?
«Значит, простила», — подумал я.
— Я не голоден.
— Миша, а погляди, как наш Иван улыбается, рот раскрывает, радуется, что отец приехал, — говорила она. — Да ты хорошенько посмотри. Не только на его улыбку. Неужели ничего не заметил?
— Ничего. А что?
— Эх ты! Папаша! У него же зубик начинает прорезаться! Не заметил? Тебе не заметно, а мне заметно. Сейчас увидишь. — Она положила Ивана на кровать, пальцем оттянула его нижнюю губу. — Смотри, как белеет! И это случилось в дни, когда тебя не было. — И она, прижимая беленькое личико ребенка к своей румяной щеке, заговорила, как всегда, когда бывала в хорошем настроении: — Погляди, какие мы! Как мы быстро растем. У нас уже и зубик проклюнулся, мы уже и подпрыгиваем, и все соображаем, и мы знаем, что наш папка вернулся из командировки. — Разрумянившись еще больше, она обратилась ко мне: — Веришь, Миша, Ванюша в самом деле знал, что тебя не было дома: поведет по комнате глазенками, все тебя ищет. Не увидит и заплачет. Все, все, будто большой, понимает. А ведь малыш еще, а такой смышленый, такой умный.
— Марта, значит, мир? — спросил я.
Она нахмурила брови, помрачнела.
— Ну что ты, Миша? Я тебе о сыне, а ты о чем? Какой еще мир?
— А помнишь: «А как же нам теперь жить вместе?»
— Не надо об этом, Миша. То было, и то прошло. Пойдем на кухню, покормлю.
«Да, безусловно, простила», — снова подумал я.
На кухне, когда я ел, она смотрела на меня, держа Ивана на руках, и я заметил: ее глаза улыбались точно так, как они улыбались раньше. Она сказала, что вчера приезжала мать с Верочкой.