Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Никогда — ни раньше, ни позже — не плакали мы так с ней. «Живые!»
Самым трудным тогда было остаться самим собой. Вы сами посудите: разве кто из нас представлял такими события, которые обрушились на нашу голову? Или врага, с которым нам пришлось иметь дело?
Да и личные беды на какое-то время заслонили все остальное. Склонная к фантазии Галя почему-то вообразила, что муж ее попал в плен. Она плакала, бегала на вокзал, на товарную станцию. Когда останавливался состав с военнопленными, прорывалась на перрон, кричала: «Саша! Я здесь, Саша!.. Нет ли среди вас шофера Саши?» Поднималась на виадук и, когда состав проходил под ним, снова кричала, бросала печеную картошку — пленных часто перевозили на открытых платформах с высокими бортами. Чуть ли не ежедневно бегала она и к развалинам прежнего своего дома, на ступеньках крыльца мелом писала письма, новый адрес. Уходя тогда из Минска, она прихватила
Вернувшись в Минск, Галя нашла себе каморку в деревянном домике на улице Энгельса. Устроилась уборщицей в казино. Работа, конечно, грязная, тяжелая. Подумать только — дрова носить, печки топить, мыть полы, настывшие лестницы… Казино помещалось в бывшем Доме профсоюзов, где и генеральный комиссариат. Лестничные ступеньки там, как известно, широкие, сколько их, не пересчитаешь. А тут еще холода, ночные дежурства.
Офицеры-посетители, вызвав в коридор, суют свертки с грязным бельем — выстирай. Не спрашивая, хочет ли его кто стирать или нет. Бери, дескать, делай — и все. Ведь ты существуешь сейчас уже, чтобы кормить их и прислуживать им. Это твоя участь. А они — завоеватели. Их дело — распоряжаться и помыкать. Некоторые и не платили даже. А на улице встретишься, сойди с тротуара… И это нужно было переносить впечатлительной, ранимой Гале, которая иногда видела обиду там, где ею и не пахло…
И все-таки как была она аккуратисткой, чистюлей, так и осталась. Едва на ногах стоит от усталости, а работает. Сохранилось еще это достоинство… Да и остерегаться приходилось — выгонят. А кто ты без аусвайса? Поймают на улице, пригонят на сборный пункт — и ты в Германии или в лагере вроде Дроздовского… Как в заколдованном кругу…
Удачные операции по так называемому «умиротворению» офицеры отмечали банкетами. В казино приходил сам гаулейтер — он жил этажом выше. Всегда бравый, довольный собой, в своей светло-горчичной форме. Открывал банкет, чокался с теми, кто наиболее отличился, хлопал по плечу. Правда, при нем не особенно напивались. Не очень шумели и потом, когда гаулейтер, взглянув под обшлаг, на часы, уходил домой, — дальновидный, он оставлял наблюдать за порядком помощника или адъютанта. Но зато все вволю хохотали, курили и бахвалились.
Из их хвастливых, самонадеянных разговоров вставала страшная картина, но в то же время было видно и другое — идет упорная борьба, и где-то недалеко.
Говорили и о собственных потерях. Правда, уже с оглядкой: когда, подвыпив, один лейтенантик, у которого убили брата, раскис было, гаулейтер тут же его разругал и отхлестал по щекам.
Но чем сильнее офицеры бахвалились и кляли «саботажников» и «бандитов», тем больше те вырастали в наших глазах. Возмущенный, разгневанный гаулейтер, бесспорно, избил лейтенанта для науки присутствующим — не смейте, мол, распускать нюни, вы немцы. А нам казалось — наказал он жалостливого беднягу за то, что тот своим видом выдал секрет. И, значит, важный, если за него так беспощадно карают своих. Только это немножко и радовало…
Галя передавала, что после скандала с незадачливым лейтенантом она, возвращаясь утром домой, присматривалась к каждому встречному — не подпольщик ли? — и полнилась умилением…
В августе нежданно-негаданно приковылял мой Вася. Попал в окружение под Смоленском, но его отпустили — ни обмундироваться, ни остричься еще не успел. Был он худым, обросшим. Из прежнего, своего на нем остались одни порыжевшие сапоги.
Однако долго пожить с нами Васе не довелось. В январе его вместе с бывшим сотрудником сельсовета и еще двумя коммунистами арестовали.
Я не говорю о себе. Тут ясно. Но и Галя не могла с собой сладить. Узнав о Васиной судьбе, вспомнила, наверно, своего мужа и маялась, томилась, строила невероятные планы. Узнала я, что один из завсегдатаев казино, бывший белогвардеец, — прокурор. Нашла подступы. Стала умолять его, обещала отблагодарить. Много из последнего, что имели, перетаскали мы ему. Но, известно, впустую. Когда поняли это, Галя кинулась к хозяйке казино. Та — к генеральше. Гаулейтер помедлил с неделю, но все-таки дал разрешение на встречу с Васей. Даже послал провожатого с Галей в тюрьму. Однако когда сестра переступила порог тамошней канцелярии, ее встретили с удивлением: заключенного из девяносто второй камеры Луцкого Василия сегодня ночью расстреляли за связь с партизанами и хранение оружия.
Зачем гаулейтер сделал свой жест? Что это было? Издевательство? Желание еще больше запугать? Показать — вот какая она беспощадная штука, оккупационная машина? Представить не могу… Но это, пожалуй, оскорбило Галю сильней всего. Гаулейтер и мысли не допускал, что она способна
затаить обиду, взбунтоваться, припомнить. Он просто презирал ее, всех нас! Любил ошарашить, чтобы его боялись…Само собой, высокий начальник имел свою прислугу. Пищу ему на кухне в казино готовила специальная кухарка. Но когда ждали гостей, гнедке фрау, как называли генеральшу, брала служанок и из казино. Сервировать стол, быть на побегушках. К гаулейтеру нанимали обычно только молодых служанок — семнадцати-восемнадцатилетних. Более взрослая, трудолюбивая, Галя выделялась среди них своей опытностью и генеральше пришлась по вкусу… Подождите, о чем это я? Все опять представилось… Ага! Так вот, даже после расстрела Васи ничего не переменилось.
Но Галя едва не сошла с ума. Видела — я окаменела, застыла от горя, от ненависти. Потому и слушать не захотела, чтобы я с детьми оставалась в Масюковщине. «Погибнешь! И сама, и Женечку с Лилей погубишь. Что им, нелюдям, стоит! Там же знают все, что ты комсомолка!..»
Пришлось перебираться в Минск.
Притащили с пепелища кровать, разгородили комодом на две половины комнатушку и стали жить. Десять месяцев просидели мы на Галиной шее. Правда, помогала свекровь. Галя выхлопотала продуктовые карточки на детей, я стирала чужое белье. Получала за это натурой — солью, махоркой. Ходила менять их на крупу. Но чем особенно могла помочь нам старая женщина? Что значили четыреста граммов эрзац-хлеба на месяц. И много ли ты заработаешь на этом белье?
У Жени начался рахит, на мальчика было больно смотреть. И, проклиная все на свете, довелось в декабре, перед Новым годом, отнести детей назад к свекрови — там хоть молоко есть, — а самой поступить судомойкой в столовую суда. Чего только не пережила я там!
Некоторые говорят: если бы немцы так не зверствовали, не разгорелась бы и такая борьба. Я тоже временами спрашивала себя: а что и вправду, если бы они не так свирепствовали, как бы все было? И каждый раз склонялась к мысли: так не могло быть, ибо они фашисты. А во-вторых, если бы были и не фашисты, а кто-нибудь иной, все равно оставались бы захватчиками. А значит — чужаками, врагами советской власти. Иначе говоря, борьба все едино была б не менее беспощадной. Людям только нужно было осмотреться, возненавидеть, освободиться от власти неожиданных событий, выбрать место в борьбе.
Мы с Галей стали искать связи с подпольем. Не только чтобы отплатить за то, что вытворяли немцы. Нет. А чтобы вообще быть со своими. Правда, пугало несоответствие. Мы — и целая вооруженная до зубов свора… Да и нужно было думать о детях, спасать их… Но какое это было спасение?..
К тому же у Гали не выходил из головы муж. Только раньше она предполагала, что он попал в плен, а теперь фанатически верила — на фронте и беззаветно воюет. Так что выходило: если она хочет быть достойной его, то обязательно должна делать что-то сама. Может же случиться, что после победы найдутся охотники, которые с усмешечкой намекнут: «Известно, казино… Как ты убережешься? Грязь — она липу-у-чая!» Остановила ведь раз незнакомая горбунья, била себя в горб: «Служишь, гадина? Такие у нас вот где сидят…» Так пускай тогда за нее, Галю, говорят дела. Чтобы Саша, если встретятся, смотрел бы блестящими глазами, гордился ею: «Вон какая она у меня!» А тем, кто подначивает, наговаривает, мог бы отрезать: «Минутку, минутку! Вы сами сначала сделайте, что сделала она, а потом уж и оценки давайте».
В конце весны генеральный комиссариат перевели в новое здание. Рядом с ним подготовили квартиру гаулейтеру, и генеральша предложила Гале перейти к ней горничной. Горничной к гаулейтеру! К человеку, желавшему, чтобы одно его имя наводило на людей трепет!
Так внезапно открылись вон какие возможности!
Я до этого трижды видела его. Первый раз — на пороге кухни в судейской столовой. В открытых дверях. Мы как раз чистили картошку, а кухарка, которая только что вымыла голову, сушила над плитой волосы. Я даже не представляла себе, что так может кричать человек, из которого просто выпирает важность. Хорошо, что адъютант, оказавшийся за его спиной, подал нам знак встать, а кухарке исчезнуть. Второй раз — когда гаулейтер выступал перед полицаями в парке Горького, а после тут же, у трибуны, раздавал им награды. Он поставил для удобства ногу на какой-то табуретик и, не смотря на бобиков, которые по очереди вытягивались перед ним, совал подаваемые адъютантом ботинки с железными шипами на подошвах. И, наконец, видела его в Театральном сквере в кошмарный майский день, когда прямо на деревьях вешали наших. Я знала — надежда моя напрасна. И все-таки, не желая примириться с Васиной смертью, пошла искать его среди осужденных. «А что, если?..» Гаулейтер, окруженный свитой, красовался неподалеку от входа в сквер и с хозяйственной строгостью наблюдал за тем, что происходило вокруг…