Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Признания Ната Тернера
Шрифт:

В итоге все долгие годы от двадцати лет до тридцати я был, по крайней мере внешне, самым что ни на есть обыкновенным, очень покладистым и благонравным молодым рабом. Занимали меня на работах тяжелых, неприятных и скучных. Но выдержка и ежедневная молитва не позволяли им стать по-настоящему невыносимыми, а приказания Мура я выполнял со всем возможным смирением, на какое был способен.

Ферма у Мура была небогатая, располагалась в десяти с чем-то милях к юго-востоку от Иерусалима (неподалеку от поселения под названием Кроскизы) и граничила, в частности, с имением мистера Джозефа Тревиса, коего, если помните, я упоминал уже в этом повествовании и в чью собственность перешел после смерти Мура. (Смежность земель Мура и Тревиса, естественно, была чуть ли не главной судьбоносной причиной, по которой вдова Мура, мисс Сара, вышла замуж за Тревиса — их, что называется, межа поженила, — а я, как вскоре будет описано, подружился с Харком.) Помимо ветхого небеленого бревенчатого дома у Мура было двадцать акров под кукурузой и хлопком, плюс огород и еще пятьдесят акров лесных угодий, дававших весомую долю дохода, который иначе был бы, прямо скажем, нищенским. Поскольку я был единственным его негром (правда, подчас приходилось брать негров в аренду, моей мускульной силы хватало не всегда), а ферма была из тех, где хозяин сам, как говорится, и швец, и жнец, и на дуде игрец, то моим плотницким талантам здесь развернуться было практически негде — разве что кривым гвоздем пришпилить иногда доску

к загородке для свиней или на живую нитку заколотить разбитое окно, — и оставалось тянуть лямку общих негритянских работ, каковые всего несколько месяцев назад я по глубокому неразумию считал в этой жизни совершенно для себя невозможными. Я был исправным, надежно действующим устройством, и в этом качестве Мур использовал меня для самых разных нужд: весной я с упряжкой мулов подымал пашню, половину лета пропалывал и прореживал хлопок, лущил кукурузу, задавал корм свиньям, заготавливал сено, разбрасывал по полям навоз, а когда все это бывало выполнено или не ладилась погода, помогал мисс Саре по кухне или с мытьем полов, да и с тысячей других дел, которые у хозяйки фермы всегда наготове.

И, разумеется, не существовало даже такого понятия, как “нечего делать”, потому что и после, и превыше всякой другой работы на заднем плане всегда мрачной горой маячил сухостой сосны, эвкалипта, тополя и дуба, который надо было вместе с Муром валить и при помощи воловьей упряжки таскать на ферму, тут разделывать на поленья и укладывать в огромный штабель, дровами из которого непрерывно кормились печи и кухонные плиты, камины и кузнечные горны Иерусалима. Пускай нельзя все время пахать или окучивать, зато в любой момент можно пойти поколоть дрова. Бывали дни, когда топор виделся мне как продолжение руки, и, даже когда я стоял, мне казалось, будто какая-то призрачная часть меня непрестанно сгибается, разгибается, заносит и опускает топор, даже во сне у меня в ушах отдавались ритмичные удары и отголосками дрожи расходились по мышцам рук и спины. Чтобы меня заставляли работать через силу — такого не помню, но это, вне всякого сомнения, потому, что силы свои я распределял очень рационально и добивался такой выработки, какую мой хозяин, находясь в здравом уме, просто не мог не признать достаточной. Тем не менее труд был тупой, отвратный и неблагодарный; я вообще не знаю, как бы я выжил, если бы не обладал способностью в религиозных раздумьях уходить глубоко в себя, даже занимаясь самым тяжким и изнурительным трудом. Эта привычка, которую я выработал еще в детстве, оказалась спасительной. Не знаю, как описать то состояние спокойствия, которого я достигал — восторженного, тайного умиротворения, когда среди кусачих мух и клещей на яростной сентябрьской жаре волок из чащи обвязанное цепью бревно, пропуская мимо ушей понукания и окрики Мура, когда, несмотря на грубые, площадные непристойности, что, вылетая из уст его двоюродного братца Уоллеса, носились в воздухе подобно мелким черным нечестивым жучкам, я слышал лишь доносящееся издали, с засыхающих на солнцепеке осенних лугов, звяканье коровьих колокольцев, словно сама вечность пронзала душу внезапной непереносимостью вечной же неволи, простирающейся передо мной на многие годы вперед; невозможно описать душевное спокойствие, втайне облекавшее меня посреди одуряющей безумной маяты: благословенною прохладной влагой оно омывало меня — обильно, струями и потоками, я мог уйти туда весь, нырнуть и пребывать там, где существуют лишь слова Исаии: Не будут трудиться напрасно и ражсдать детей на горе; ибо будут семенем, благословенным от Господа. Надолго в эти воды погрузившись, обретя состояние словно не от мира сего, я мог воображать себя в новом Иерусалиме, в безопасности, свободным от всякого труда, жары и угнетения.

Почти все эти годы я спал на набитом соломой чехле, брошенном на пол в маленьком примыкающем к кухне чуланчике, деля помещение с выводком тощих мышей и несколькими суетливыми пауками, которые относились ко мне с пониманием, а я ловил для них мух и питал к ним самые добрососедские чувства. То, как меня у Мура кормили, лучше всего описывается словами “так себе”, да и по-разному в разные времена года; всегда далеко не так щедро, как на лесопилке Тернера, но несравненно лучше, чем это делал его преподобие Эппс, у которого и собака бы с голоду сдохла. Большую часть зимы существовать приходилось на рационе чисто негритянском — полпека [19] кукурузной муки и пять фунтов жирной солонины в неделю, плюс черной патоки от пуза, причем я должен был из этих продуктов сам готовить себе на кухне еду утром и вечером после того, как белые поели. В общем, с ноября по март стол мой был очень скромен, и в желудке все время выли волки. Тем, что весь остальной год я питался вполне прилично, я обязан главным образом мисс Саре, которая, хоть и не могла сравниться кулинарным талантом ни с моей матерью, ни с теми, кто на лесопилке сменил ее, все же способна была обеспечивать домочадцам сравнительно неплохое питание — особенно долгими теплыми месяцами, когда овощи в избытке; впрочем, на всякие шкварки и остатки со сковороды она тоже не скупилась.

19

Пек — мера объема сыпучих тел (7,7 литров).

Толстоватая, глуповатая тетка, мисс Сара была столь же лишена интеллекта, сколь одарена наивной веселостью, которая временами переливалась через край в виде приступов бессмысленного, но живого, заразительного смеха. Читала и писала она с трудом, зато имела некоторые наследственные средства (позднее я узнал, что как раз ее-то деньги и позволили Муру купить меня), и была в ней, помимо уютной пухлости, какая-то простодушная доброта, по причине которой, одна из всех домашних она временами проявляла ко мне нечто на первый взгляд похожее на участливое расположение: казалось бы, чем еще можно объяснить, что она то вынесет мне исподтишка лишний кусок постного мяса, то найдет для меня в тряпках добавочное одеяло зимой, а однажды даже связала пару носков, так что мне не хотелось бы походя чернить ее, утверждая, будто это расположение сродни внезапной невольной жалости, бездумно изливаемой на приблудного пса. Я даже как-то вчуже привязался к ней (правда, в основном то было осторожным собачьим ожиданием случайных подачек) и без всякой издевки хочу сказать, что много позже, когда она стала едва ли не первой жертвой моего мщения, я чувствовал неподдельную боль и тоску при виде крови, красным потоком хлынувшей из ее обезглавленной шеи; я почти жалел, что не уберег ее от такого конца.

Об остальных домочадцах Мура сказать почти нечего. Среди них был юный Патнэм, уже описанный выше; когда я появился в доме, ему было лет шесть — этакий злобненький плакса, унаследовавший от отца ненависть к черной расе; ни разу я не припомню, чтобы он обратился ко мне иначе как “эй, ниггер!” Даже его отец в конце концов стал обращаться ко мне по имени, а значит, этой своей привычкой Патнэм выказывал либо редкостную глупость, либо нарочитое упрямство, а может, то и другое вместе, но, так или иначе, обыкновение сие он сохранил вплоть до тех времен, когда вырос и стал приемным сыном Джозефа Тревиса. Ему, как и матери, суждено было лишиться головы (да, подумали вы, экая укоризна за устоявшийся обычай звать меня “ниггером”!); но, что уж тут душой-то кривить, по поводу этой казни я не терзаюсь вовсе. Жили там еще двое белых: отец Мура, которого в семье звали “батя-ня”, и двоюродный брат Уоллес. Белобородый парализованный старикан, которому перевалило за сто лет, родился еще

в Англии, был наполовину глух, слеп и страдал недержанием как мочевого пузыря, так и кишечника, что было несчастьем не столько его, сколько моим, поскольку в первые месяцы моего пребывания на ферме именно мне приходилось убирать за ним всю мерзость, к тому же часто и постоянно. К несказанному моему облегчению, однажды тихим весенним вечером он обильно и окончательно опорожнился в кресло, вздрогнул и преставился.

Уоллес был практически копией Мура телесно и духовно — костистый, узловатый в локтях и коленях невежда, скабрезник, богохульник и бездарь даже в тех простейших вещах вроде пахоты, окучивания и лесоповала, которыми Мур заставлял его заниматься в уплату за стол и жилье. Он обращался со мной так же, как и Мур — без особого озлобления, но с настороженной, бдительной и неослабной враждебностью, и (поскольку он по этому делу ни в каком качестве не проходит) чем меньше тут будет сказано об Уоллесе, тем лучше.

Так что годы моей жизни у Мура, в особенности первые, отнюдь не были счастливыми, но давали столько возможностей для размышления и молитвы, что это позволяло как-то терпеть. Во-первых, почти каждую субботу я бывал в Иерусалиме, где у меня выдавалось несколько долгих часов свободного времени. Во-вторых, при любой погоде, чтобы не сидеть тупо в своем чулане, я удирал в лес, причащался там Святого Духа и читал поучения Пророков. Те первые несколько лет были проникнуты ожиданием и неуверенностью, хотя уже тогда я начинал постигать свою богоизбранность, предуготованность к великой миссии. В то странное время моим утешением были слова Пророка Ездры: так же, как он, я чувствовал, что по малому времени даровано нам помилование от Господа, Бога нашего, и Он... дал нам ожсить немного в рабстве нашем.

Вскоре я нашел в лесу уединенное местечко — замшелый пригорок над мелодично журчащим в тишине ручьем, возвышающийся в окружении шумливых сосен и царственных дубов, причем не так уж далеко от дома. В этом чтилище я с самого начала завел обычай еженедельных бдений, молился и читал., а когда немного освоился у Муров и мои походы в лес участились, соорудил там из сосновых веток шалаш, который стал моей тайной обителью. Если работы бывало немного и предоставлялась такая возможность, я начал иногда напрочь отказываться от пищи и выдерживал по четыре, по пять дней кряду, после того как прочитал глубоко взволновавшие и тронувшие меня строки Исаии: Вот пост, который Я избрал: разреши оковы неправды, развяжсиузы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо. Во время таких постов у меня частенько кружилась голова, дрожали ноги, но посреди приступа немощи вдруг гордость охватывала меня, все вокруг озарялось странным сиянием и возникало ощущение истомного, блаженного умиротворения. Шорох оленя в глубине леса отдавался у меня в ушах громом апокалипсиса, журчащий ручей становился рекой Иордан, и даже в трепете листвы мне чудился тайный шепот, чудное многоголосое откровение. В такие минуты моя душа взмывала ввысь: я знал, что если буду упорствовать в посте и молитве, если терпеливо буду нести послушание, рано или поздно мне явлено будет знамение, и тогда контуры будущих событий — пусть страшных и сопряженных с опасностью — откроются.

Харку когда-то не повезло так же, как и мне: он оказался малой частью состояния владельца — той, от которой при всяком хозяйственном спаде можно быстро и легко избавиться. За такого могучего негра как Харк всегда можно выручить хорошие деньги. Как и я, он родился и вырос на большой плантации — не в Саутгемптоне, но рядом, в Сассексе, который с Саутгемптоном граничит с севера. Его плантацию ликвидировали примерно в тот же год, что и лесопилку Тернера, и Харка купил Джозеф Тревис, который тогда еще не освоил ремесло колесника, а просто возделывал землю. Прежние хозяева Харка, люди (или нелюди?) по фамилии Барнетт, решили основать новую плантацию где-то в дельте Миссисипи, а там пахари имелись в избытке, зато горничных и кухарок не хватало. И они взяли с собой мать Харка и обеих его сестер, а Харка продали, вырученными за него деньгами оплатив нелегкое и дорогое путешествие посуху на Юг. Бедный Харк. Он не мыслил жизни без матери и сестер — ведь за всю жизнь ни дня они не провели порознь. Но цепь утрат с этого лишь началась: семь или восемь лет спустя Тревис навсегда разлучил его с женой и маленьким сыном.

Трудным негром Харк никогда не был (во всяком случае, пока я не выгнул его по своему лекалу), и почти все то время, что мы были с ним знакомы, я не переставал досадовать, что на нем, как и на большинстве выращенных как полевое тягло молодых рабов — невежественных, бездуховных, неоднократно поротых и совершенно запуганных надсмотрщиками и черными кучерами, — губительно сказалось воспитание на плантации: из его гордого большого тела будто щелочью вытравили чуть не всю природную удаль, достоинство и силу воли, так что перед лицом божественной власти белого человека он стал покорным, как спаниель. Тем не менее где-то в глубине теплился в нем огонек своенравия, из которого я, конечно же, сумел потом своими проповедями раздуть всепожирающее пламя. Впрочем, этот огонек даже не то что теплился, а горел и, должно быть, очень ярко, потому что вскоре после разлуки с матерью — сам не свой от горя, потрясенный, сбитый с толку, без опоры в религии — он решился удариться в бега.

Однажды Харк рассказал мне, как это случилось. На плантации Барнеттов, где жизнь пахарей-кукурузников была не очень сладкой, тема побегов звучала постоянно и неумолчно. Все это, однако, были разговоры, ибо даже самого глупого и безрассудного раба устрашит перспектива сотни миль пробираться по дикому безлюдью, которое тянется от Виргинии к северу, зная к тому же, что, если даже доберешься до свободных штатов, убежище не гарантировано: очень уж многих негров хватают и вновь продают в рабство алчные востроглазые белые северяне. Бегство — затея почти безнадежная, но многие пытались, и некоторым почти удалось. Один из Барнеттовых негров, некий Ганнибал, человек уже в возрасте, после того как его жестоко избил надсмотрщик, поклялся, что больше терпеть не будет. Однажды весенней ночью он “сделал ноги” и через месяц обнаружил себя недалеко от Вашингтона, на окраине городка Александрия, где его взял в плен бдительный гражданин с охотничьим ружьем, который в конце концов возвратил Ганнибала на плантацию и, видимо, получил сто долларов наградных. Советы этого Ганнибала (которого одни рабы почитали с тех пор героем, другие безумцем) и вспоминал Харк, когда сам пустился наутек. Двигайся ночью, отсыпайся днем, иди за полярной звездой, сторонись торных дорог, избегай собак. Целью Ганнибала была река Саскуиханна в Мэриленде. Когда-то невесть откуда взявшийся белый квакерский миссионер [20] , странный полубезумный бродяга с бегающим взглядом (вскоре изгнанный с плантации), ухитрился передать множество ценных сведений отправленной по ягоды ватаге, в которую входил и Ганнибал: после Балтимора иди к северу, держась невдалеке от тракта, а на переправе через Саскуиханну спроси, где дом собраний квакеров, там кто-нибудь всегда ждет, и днем, и ночью, он и проводит беглеца несколько миль, оставшихся до Пенсильвании и свободы. Агентурные данные Харк запоминал тщательно, особенно ключ ко всему — название реки (его еще попробуй выговори, язык сломаешь), и Харк повторял его в присутствии Ганнибала до тех пор, пока не научился произносить правильно, в точности, как его учитель: Сказки-хамма, Сказки-хамма, Сказки-хамма.

20

Квакеры — члены религиозной христианской общины, основанной в середине 17 в. в Англии ремесленником Дж. Фоксом, считая рабство не богоугодным, квакеры помогали неграм бежать с рабовладельческого Юга США.

Поделиться с друзьями: