Профессия: театральный критик
Шрифт:
Другой необычайно важный для меня художник, как и Еврипид, обозначивший границу эпох, — великий Чехов. Его "Вишневый сад" — по существу, трагическая пьеса, сравнимая по масштабу с самыми замечательными пьесами античных авторов.
Я несколько раз обращался к Чехову и всякий раз приходил к выводу, что современному театру только еще предстоит его открыть. Прижизненная история чеховских постановок не кажется мне счастливой: театр не был готов к воплощению его драматургии. Понимание Чехова приходит позднее — в искусстве "модерна", где происходит распад гармонии, складывается фрагментарная эстетика хаоса. Чтобы сегодня ставить Чехова, надо решительно порвать со "мхатовской" традицией, как бы значительна она ни была. Это понимали уже Мейерхольд и, в особенности, Вахтангов. Это вовсе не значит, что в работе над "Чайкой" и "Тремя сестрами" мы постарались "забыть" о Станиславском, напротив, мы сохранили живую память о нем, прежде всего разрабатывая принципы сценического
По иным причинам меня привлекает немецкая классика — прежде всего Георг Бюхнер и Генрих фон Клейст. Я воспринимаю творчество этих драматургов как своего рода "антинемецкую" традицию в немецкой драматургии и театре. В отличие от Гёте и Шиллера с их прекраснодушием и абстрактностью, с их сентиментальным оптимизмом, близости с которыми я, честно признаться, не ощущаю, эти авторы рассматривают человека как неразрешимую проблему, как тайну, ставят глобальные вопросы человеческого существования и ни в чем не льстят ни тому, ни другому. Клейст и Бюхнер учат нас бдительности, поддерживают духовную тревогу...
Многое из того, что я делаю в театре, объясняется моим особым статусом. Дело в том, что я —итальянец, эмигрант. Это особое психологическое и духовное состояние, позволяющее воспринимать окружающую реальность остраненно и критически. Я чувствую себя свободным по отношению к условностям того общества, в котором живу. Я полагаю, что в каком-то смысле слово "эмигрант"—это духовный код нашего века. Все мы рано или поздно теряем свои корни, так или иначе, в том или ином смысле оказываемся "за границей". Это не только позволяет быть свободным, но и заставляет острее переживать несовершенство общества, в котором мы живем. Так, меня волнует проблема позиции художника перед лицом скрыто или очевидно репрессивного режима. Что может в этих условиях художник? Какова тогда функция искусства? Когда я работал над пьесой хорватского драматурга Слободана Шнайдера "Хорватский Фауст", я все время думал о Густаве Грюндгенсе, который остался в фашистской Германии, и о Бертольте Брехте, который из нее уехал, стал "эмигрантом"... Для меня это мучительная и фундаментальная проблема. Я сам с ней столкнулся, когда приехал в Германию.
Мне говорили тогда: итальянский режиссер должен ставить Гольдони, а не Бюхнера, работать в ключе итальянской комедии дель арте, а не в стилистике "театра жестокости" Антонена Арто... Я начал изнурительную борьбу против этих предрассудков, против привычки немецкого зрителя к примитивным и однозначным жанровым решениям, приглашающим его или смеяться, или плакать, но никогда — и смеяться, и плакать одновременно. Поворотным пунктом этой борьбы стала постановка пьесы итальянского драматурга XVI века, родоначальника комедии масок Анджело Беолько— Рудзанте "Москетта". Мы поставили ее в жанре трагического балагана и привезли на весьма престижный Берлинский театральный фестиваль. Прошло четверть часа, и публика начала кричать: "Позор!", — шикать и топать ногами. Разразился ужасный скандал — наш контракт с фестивалем был тут же расторгнут. Публика не приняла комический способ играть трагедию — а для нас это стало открытием, дверью в наше будущее...
Потому-то для меня столь естественным стало обращение к Бекке-ту. Ведь это он как-то сказал: "Актер — это трагический клоун"; ведь это ему принадлежит удивительное, по-моему, определение: "Нет ничего более комичного, чем трагедия"...
В нашем искусстве — по крайней мере, мы к этому стремимся — происходит сближение противоположных жанрово-эмоциональных начал, совершается их сращение через игру и в игре. Трагический гротеск, трагифарс — для нашего театра эти понятия означают нечто неизмеримо большее, нежели просто жанровые определения. В них, если угодно, заключена философия нашего творчества. Игрой и в игре мы не только пытаемся дать зрителю возможность пережить всю глубину трагедии человеческого существования, но одновременно пытаемся очистить его эмоции средствами, присущими искусству, врачевать, если хотите, его душу все в той же игре и той же игрой.
Театр ан дер Рур — маленький театр. Он работает в городе, насчитывающем всего 70 тысяч жителей. Но когда мы принимаем к постановке новую пьесу, мы абсолютно отрешаемся от этих, быть может, и немаловажных, но внешних обстоятельств. Мы думаем о другом — что значит для нас, живущих в 1994 году, шекспировский "Макбет" или "Гамлет", или монтаж текстов Еврипида, названный нами "Веракрус"...
И если мы сумеем найти правильный ответ и достаточно ясно воплотить его в этих своих постановках, которые осенью мы собираемся показать российскому зрителю, мы уверены: этот зритель разделит наши тревоги, сомнения и надежды...
(Смеяться и плакать одновременно // Независимая газета. 1994. 16 июня).
Театр ан дер Рур, Мюльгейм
"Вакханки" Еврипида, "Макбет" Шекспира, "Гамлет" Шекспира, акт III
Сентябрь 1994 г.
Спектакли, привезенные в Москву одним из крупнейших режиссеров современности Роберто Чулли, вероятно, покажутся неожиданными даже для тех, кто хорошо знаком с его творчеством. Мы встречаемся с ними в тот момент, когда режиссер осуществляет решительную "смену" творческой концепции, когда едва ли не полностью обновился состав труппы Театра ан дер Рур (T.a.d.R.).
Да, разумеется, Чулли всегда строил "авторский" театр, в котором актуализация классики нередко приводила к решительному спору с нею, к насыщению старой пьесы собственными и всегда субъективными раздумьями режиссера о человеке и человечестве. Но, пожалуй; никогда еще руководитель T.a.d.R. и его драматург Хельмут Шафер не были столь радикальны в своем субъективизме. Они стремятся максимально удалиться от текста "Вакханок" при сочинении спектакля "Веракрус", созданного по мотивам Еврипида; они подвергают жесткой правке шекспировского "Макбета", насыщая его цитатами из позднейших фило-софско-публицистических текстов; они, наконец, превращают третий акт "Гамлета" с его знаменитой сценой "мышеловки" в совершенно самостоятельное и достаточно автономное по отношению к трагедии театральное представление...
Естественно, эти постановки обращены в первую очередь к публике, знакомой с драматургическими первоисточниками, но в то же время способной оценить ту смелость, с которой T.a.d.R. идет на спор, а подчас и на опровержение знаменитого автора. Да, разумеется, Чулли всегда выдвигал на первый план своих прекрасных актеров, но неизменно подчинял их сценическое существование определенной философско-театральной концепции, он строил с их помощью поразительные по красоте, образной силе спектакли. Привезенные в Москву постановки свидетельствуют о существенных переменах, захвативших и эту область творчества T.a.d.R. По-прежнему исследуя, образно говоря, "человеческое в человеке", Чулли теперь, как кажется, куда больше увлекается "внутренней режиссурой", не только подавая искусство актера самым крупным планом, но как бы даже и расчленяя психофизическую природу на отдельные элементы, нередко придавая им самодовлеющую, не всегда ясную многозначительность.
Быть может, именно это объясняет появление в спектаклях T.a.d.R. резких натуралистических акцентов. Это превращает их в своеобразные "клинические исследования", проводимые на сцене и средствами театра, в ходе которых делается попытка вскрыть опасные "гнойники" общественной жизни, обнаружить угрожающие человеческой природе "опухоли".
Характерно, что художник Гральф-Эдцарт Хаббен помещает действие в узнаваемую и вполне реальную среду (в "Гамлете", например,— это гостиничное кафе, в "Веракрус" — медицинская клиника, в зачине же "Макбета" ведьмы живо обсуждают последние новости "массовой культуры" и бойко беседуют по телефону с "коллегой" из Москвы). Границы между повседневностью и театральной игрой таким образом демонстративно стираются. Но тем большее значение приобретает сама эта игра. Игра актеров организована отнюдь не по законам психологической правды и, тем более, бытового правдоподобия. Более того: ни режиссер, ни сами актеры на этот раз не ставят перед собой задачу создания цельных, замкнутых в себе образов, как не стремятся они и к тому, чтобы рассказать зрителю ту или иную "историю" (именно поэтому вряд ли имеет смысл искать в спектаклях T.a.d.R. "своего" Гамлета, "свою" Офелию, "своих" Макбета или леди Макбет). Они пытаются, как кажется, раздвинуть рамки происходящего до масштабов всемирно-исторического катаклизма. Они вглядываются в циклопическую кладку мифа, лежащего в основе всякого произведения, словно бы пытаясь уловить таинственные и им одним ведомые космические сигналы... Они делают это, отталкиваясь от повседневности, от опыта, который принадлежит всем и каждому, и потому общее звучание их работ оказывается важнее любых странностей и не самых удачных художественных решений...
В "Гамлете" (постановка Фрица Шедиви) на первый план выходит извечная тема — власть и человек. Этот фрагмент шекспировской трагедии оказывается густо заселен странными персонажами— помесью светских прожигателей жизни, постепенно впадающих в одичание, и мафиозного сборища, все более не знающих удержу. То и дело на сцене возникает какая-то "мышья беготня", все чаще персонажи переходят на какой-то одним им понятный "птичий язык". В этом бессмысленном мельтешении криминальной компании все отчетливее вырисовывается инфернальная роль некоего поначалу малозаметного официанта (его роль исполняет сам Чулли) — то ли "бюрократа" низового звена, к рукам которого сходятся все нити власти, то ли посланца потустороннего мира, чуть ли не тени самого отца Гамлета. Фатален не только характер этого так до конца и не проясненного персонажа— фатален характер игры, которая понимается здесь как беззастенчивое притворство, сочетающее в себе бесстыдство старинной итальянской комедии масок и беспардонность нынешних политических потасовок, где все допустимо и ничто не подлинно.