Профессия: театральный критик
Шрифт:
В этой кутерьме сначала тонет голосок Горацио (Штефан Оттени), затем она пожирает монолог Гамлета (Петер Кремер), которым нечего ей противопоставить, кроме хилого интеллекта и наивной веры в несбыточную справедливость. Культура, лишенная творческой силы, — жалкое зрелище. Но иначе в этом спектакле, где максимум энергии и фейерверк творческой изобретательности проявляют "властные структуры", и быть не могло...
Гельмут Шафер взял из "Вакханок" в "Веракрус" только одно противостояние интеллекта и подспудно таящихся в человеческой природе страстей. Роберто Чулли довел его с помощью актеров Фолькера Роза и Фрица Шедиви до абсолютной и взрывоопасной несовместимости. Доктор Спенсер из тех врачей, которые пользуются безграничным доверием пациентов, — само воплощение спокойной уверенности разума, откорректированного всеми возможными достижениями рафинированной культуры. Доктор Шенфлюс, фантасмагорически возникающий рядом с
И вот уже сметены последние, поначалу неколебимые препоны разума. Энергичная и громкоголосая помощница доктора Спенсера (Вероника Байер) готова превратиться в Агаву, растерзавшую в "Вакханках" собственного сына, а сам он, такой корректный, такой, казалось бы, выдержанный, сдается на волю страстей, все более отождествляя себя с несчастным Пентеем и неумолимо приближаясь к своей мученической гибели...
Разум оказался посрамлен еще раз. Разум — и человеческая личность. Потому что вряд ли — по крайней мере, так хочется думать — почтенная публика воспримет только в натуралистическом плане решение заключительного эпизода спектакля. Одержавший победу дьявол-соблазнитель аккуратно раскладывает на столе расчлененное на куски тело своего оппонента. Конечно же, это образ распада не столько тела, сколько духа, знак несостоятельности человека...
Мифологизм и вместе с тем актуальность художественного мышления сегодняшнего T.a.d.R особенно ярко проявляются в "Макбете" (постановка Роберто Чулли и Ханса-Петера Клазена). В этом спектакле, насыщенном "кровью и туманом", прилюдно совершается чудовищный эксперимент— человеческая природа пожирает самое себя, повинуясь изначально присущему ей инстинкту убийства. В данном случае этот инстинкт взлелеян и отточен до безусловного рефлекса всем опытом современной общественной практики, в которой систематическое и успешное уничтожение человеком себе подобных окружено всеобщим почитанием и называется "воинской доблестью". Да, здесь все время ощущается "шевеление древнего ужаса" и образам ведьм придано не только решающее, но и глобальное значение (они тут едва ли не все роли исполняют).
Но художественный фокус спектакля, разумеется, — Макбет. Фриц Шедиви мало интересуется биографией своего героя, его характером и психологическим складом. Во внимание принимаются только всеобщие начала и внеличные обстоятельства. Актер, как кажется, вознамерился дать собственную расшифровку не так давно нашумевшей книге Фухи-мори "Конец истории". Для него смысл этого эпатирующего названия вполне конкретен. Конец истории — это конец света, "вползание" человечества (наподобие того, как сам его герой медленно и неотвратимо "вползает" в кровавое месиво убийств) во вселенское варварство, когда убийство в любой его форме становится сначала привычным, затем — удобным, наконец — приятным, а в конце концов — едва ли не основным делом людей...
Страшный спектакль, лишенный гармонии и какого бы то ни было просветления. Однако обозрим, что называется, собственные сегодняшние "грады и веси" — не отыщется ли вдруг какого созвучия с экстремистским шекспировским спектаклем Роберто Чулли? Но, пожалуй, ведь и "Веракрус" несет в себе нечто знакомое? О звучании же третьего акта "Гамлета" в изложении наших гостей и говорить нечего: стоит только повнимательнее оглядеть окрестности отечественного политического пейзажа...
...Нетпросветления. Более того: из темноты возникая, спектакли сегодняшнего Театра ан дер Рур в темноту под занавес и возвращаются. Яркий мир сценических подмостков оказывается подернут и окаймлен непроницаемой тьмой. Художник громадного сценического темперамента и неуемной режиссерской фантазии, кажется, овладевший всеми секретами прошлой культуры и обживший все закоулки философской мысли, с беспримерной искренностью "взглядывается в свой ночной кошмар" (Александр Блок). Природный "доктор Дапертутто", маг и волшебник театральной игры, отрицает ныне то, чему вчера еще поклонялся, чем завоевал благодарную признательность театральной публики всего мира...
О ком он плачет? Не о нас ли? Надолго ли его великий талант погрузился в "ночь и молчание"? И, по слову Томаса Манна, "скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды"?
(Плач доктора Дапертутто // Независимая газета. 1994. 16 сент.).
ГЕРМАНИЯ-РОССИЯ
"Орестея" Эсхила в постановке Петера Штайна
Февраль 1994 г.
Самое примечательное в "Орестее" Петера Штайна — внутренняя полемичность при внешнем эпическом спокойствии. Автор интеллигент-нейших, полных ностальгии по прошлому "Трех сестер" и "Вишневого сада" наэтот раз, как кажется, бросает решительный вызов всему и всем.
Прежде всего, конечно же, традиции, Эсхилу — самой своей безрассудной попыткой в пределах единой постановки освоить колоссальный по объему и сложности текст трилогии. Современной сцене — масштабами своей работы, сравнимой по грандиозности с древнегреческими театральными празднествами. Привычкам зрителя — спектакль, представляющий все три части "Орестеи" ("Агамемнон", "Хоэфоры", "Эвмениды"), длится семь часов кряду, с чего для многих и начинается его небывалая сенсационность. Наконец, — всевозможным постановочным, сценографическим и прочим трудностям, включавшим и сложность общения с русскими актерами...
Из всех этих "поединков" немецкий режиссер выходит победителем.
С профессиональной стороны спектакль Штайна выглядит безупречным. Режиссером учтены и освоены все технические особенности Театра Российской армии. Актеры работают самоотверженно и с пониманием общего замысла. Зрители, несколько, правда, потрясенные длительностью спектакля, в конце концов, как кажется, соглашаются отождествлять себя с "демосом", заполнившим афинский амфитеатр. Трилогия Эсхила мало-помалу подчиняется воле режиссера, становится частью разработанной им театральной структуры.
Обратившись к новому переводу, дав его в своей редакции, Штайн достигает эффекта обновленного звучания старого текста. Значительным становится буквально каждое слово, и каждое же доносится до зала. Стремясь к уравновешенности всех мотивов, режиссер, словно бы вспоминая уроки старой немецкой "драмы для чтения", не столько "инсценирует", сколько предлагает нам "прочесть" пьесу вместе с ним.
Выразительно решенное пространство спектакля (художник Мой-деле Бикель) становится прежде всего вместилищем слова; атмосфера действия творится им же. В песнях хора, произносящего текст в унисон, нередко даже в партиях актеров-протагонистов смысл слов оказывается куда важнее их звучания, эмоция скрадывается мыслью. На первый план выходит логика. Заклинания превращаются в красноречие, поэзия — в декламацию. И даже ритуал, к которому восходит, с которым сроднена древнегреческая трагедия, сведен к минимуму, скорее описан в слове, нежели воссоздан в действии.
Эсхил предназначал свои трагедии, которые называл "крохами от великих пиров Гомера" (именно от "пиров"!), для наивных, верящих в богов и жаждущих чуда современников. Спектакль Штайна с самых первых своих мгновений принимает во внимание скептицизм современной, прежде всего — западной, публики, настроен на волну публицистики. Он скорее отсылает нас к "эпическому театру" Брехта, нежели обнаруживает свое родство с экстатическими афинскими представлениями.
Из этого, однако, вовсе не следует, что режиссер чуждается поэзии или не владеет ею. Можно было бы эпизод за эпизодом описать изобретательную и эмоционально-заразительную игру света, столь много значащего в постановке. Можно вспомнить, что постановщик время от времени заставляет хор петь, переходить с понятного русского на непонятный, но такой волнующий древнегреческий язык, а то и просто — мычать от ужаса предчувствий или перед лицом еще более ужасных событий. Одна обыкновенная дверь в выстроенной на подмостках античной скене аккумулирует в себе такую бездну поэзии, таит такую невыносимо роковую загадку, что временами кажется: за ней-то и скрывается величие, вся страшная сила эсхиловой трагедии...
Не случайно на ее пороге кладет перед мужем неисчислимые и униженные поклоны коварная Клитемнестра (Е. Васильева). Здесь встречает могучего Агамемнона (А. Васильев), как предвестница гибели, едва слышная музыка. Здесь стынет кровь, заставляя вспомнить о различных традициях немецкой сцены — от резкого натурализма до взвинченного экспрессионизма, слово освобождается от логических связей, поступок делается соучастником чуда, и оба они становятся поводырями поэзии.
Поэтическое напряжение несколько возрастает в "Хоэфорах". Хор плакальщиц звучит музыкальнее и выразительнее, нежели действующий в первой части хор обывателей-горожан. "Бедные дети" злодейски умерщвленного Агамемнона — Орест (Е. Миронов) и Электра (Т. Доги-лева) — вносят в жестковатую определенность мизансценического рисунка психологическую остроту и избыточную эмоциональность. Когда же фантазия постановщика приходит на помощь исполнителям ролей, возникает шедевр — сцена ритуальных заклинаний, когда дети, взывая к праху своего отца, бесконечно долго пытаются "достучаться" до покойного в плиту его надгробия...