Профессия: театральный критик
Шрифт:
Эта беглость и эпизодичность— в иллюстративном "предъявлении" вовсе не обязательных для звучания глубинных тем произведения персонажей, в намеренной свернутости характеристик других, куда более важных, в очевидном схематизме построения многих образов, сведенных к одной, часто случайной черте. Результатом этого становится стертость облика многих действующих в спектакле лиц. Отчасти, возможно, это является просчетом художественной концепции постановщика, но, как в конце концов выясняется, в неизмеримо большей мере следствием некой общей идеи, вокруг которой театром выстроена интерпретация романа Толстого. Если судить по тому, что поименованные в списке действующих лиц пьесы персонажи становятся неотличимы от безымянных "гостей, дам, офицеров, слуг"; если учесть, что почти все они сливаются в спектакле во внешне красочный, а по сути нейтральный фон; если, наконец, попытаться найти объяснение исключению из действия многих эпизодов, в которых
Прежде чем ответить на вопрос, к развитию какой темы тяготеет новая работа Театра имени Евг. Вахтангова, всмотримся в образы тех его персонажей, которые бесспорно занимают в нем центральное место.
Эпизодичность и беглость более всего нанесли урон образу Вронского. В исполнении Ю. Шлыкова граф Вронский настолько естественно вписывается в узкий контур ничем не примечательного прожигателя жизни, что чувство Анны к нему начинает казаться необъяснимой прихотью чувственного влечения. Работа Ю. Яковлева— Каренин неизмеримо более объемна, но одновременно удивляет интригующей неясностью трактовки. В одних эпизодах перед нами предстает недалекий, но по-своему добрый и глубоко несчастный Алексей Александрович. В других — камергер Каренин, ограниченность и духовная бедность которого простираются до того, что, как кажется, и в минуты интимного объяснения с женой он раскрывает папку для докладов, словно бы в надежде найти там прочувствованные слова и небанальные выражения, которых он начисто лишен. Почему же в спектакле Каренин внушает Анне такое острое чувство ненависти? Уж не уродливой ли формой своих ушей или неприятным похрустыванием пальцев? Тем более что именно эти черты подаются актером самым крупным планом?
Странное — иначе и не скажешь — впечатление производит в спектакле образ Анны. Бесовской, чудесной привлекательностью, если нам не изменяет память, поражает Анна Аркадьевна Каренина Кити Щербацкую. Бесовское начало в образе Карениной бесспорно и не раз подчеркивается актрисой. Что же до чудесной привлекательности, то, как кажется, она остается за пределами образа, предложенного Л. Максаковой. Анна представлена в спектакле во власти тяжелой чувственности, темных и злых страстей. Пожалуй, с первого своего появления на сцене героиня Л. Максаковой несет на себе печать давней готовности идти навстречу запретной страсти. Не будем гадать, что лежит в основе такого неожиданного истолкования образа — замысел ли автора пьесы, режиссерское решение или индивидуальность исполнительницы — актрисы, безусловно, яркой. Однако в таком случае не тяготеют ли создатели спектакля к ранним редакциям романа Толстого, первоначально замысленного им как повествование о "неверной жене", о "падшей женщине"? На эту мысль наводит и общая, сквозная тема спектакля, о которой пришло время высказаться более определенно.
По существу говоря, постановка сосредоточена на непримиримой вражде мужчины и женщины. Здесь, в этой теме, растворяются в спектакле и социальные акценты, и моральные альтернативы, и духовные мучения героев, как всегда, сопряженные у Толстого с поисками истины и, что то же самое, красоты.
...Из глубины сцены к зрительному залу одновременно идут три женщины — Кити, Анна, Долли. В пределах спектакля все они ужасно, непоправимо несчастливы. Что вам от меня нужно? — бросает в лицо Каренину Анна, влекомая страстью к Вронскому. Чего вы от меня хотите? — стиснув зубы, с плохо скрытой ненавистью обращается к Анне Вронский. В этом повторении судеб, ситуаций, реплик, в этом лязге и скрипе то и дело смыкающихся на пути героев застекленных решеток, перед которыми здесь поникают все — мужчины и женщины, правые и виноватые, — все пронзительнее начинает звучать в спектакле тема рока, фатума. Двойником и оборотной стороной мотива роковой неизбежности, фатального крушения надежд на счастье становится в спектакле тема физиологической бренности человека и союза между мужчиной и женщиной. Нет, не случайно возникновение в спектакле образов детей самых разных возрастов и состояний — от Сережи Каренина в ангельском облике Андрюши Фурманчука, многочисленного потомства Облонских и до колясочки с ребенком Анны и Вронского, подле которой мы застаем Каренина, до "интересного положения", которое так тяжело переживает на наших глазах Кити.
Создается впечатление, что постановщики прочли "Анну Каренину" сквозь призму творчества Августа Стриндберга, изображавшего отношения мужчины и женщины как схватку не на жизнь, а на смерть, как вечную "пляску смерти".
Есть в спектакле отдельные сцены и образы, врезающиеся в память. Например, эпизод примирения Каренина и Вронского у постели умирающей Анны. Или образ Долли, созданный И. Купченко с захватывающим
драматизмом и какой-то довлеющей эмоциональной сосредоточенностью. Ярко звучит и финальный монолог Анны. Однако о чем он? "От себя не уйдете... Борьба за существование и ненависть — одно, что связывает людей... Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучить себя и других?.."Таково последнее слово, с которым театр обращается к своим зрителям.
Конечно, Толстой в "Анне Карениной" "любил мысль семейную". Но разве это означает, что ею и исчерпывается все богатство романа, мощь его художественных и социальных обобщений? Прочитав прозу Толстого на уровне обыденного сознания, создатели спектакля оказались в стороне от поисков того света, к которому всегда так страстно стремился автор романа. Они — вольно или невольно — солидаризировались со Стивой Облонским, для которого "все разнообразие, вся прелесть, вся красота жизни слагается из тени и света". Ну, а если уж одолевает тень, то "что же делать, так мир устроен".
Увы, проблематичность такого вывода из романа Льва Толстого "Анна Каренина" — и его скудость — не искупается ни талантом автора пьесы, ни изобретательностью режиссуры, ни мастерством актеров весьма уважаемого московского театра.
(Свет и тени // Советская культура. 1984. 24 марта).
Вс. Вишневский. "Оптимистическая трагедия"
Театр им. Ленинского комсомола Москва,
сентябрь 1984 г.
"Оптимистическая трагедия" Вс. Вишневского в Московском театре имени Ленинского комсомола— постановка, способная привлечь внимание и породить самый живой и разноречивый обмен мнениями.
Появление этого названия в репертуаре театра отмечено печатью двойственности: оно неожиданно и в то же время долгожданно. Мало что, кажется, предвещало обращение Марка Захарова к этому признанному шедевру советской драматургической классики — ни его репертуарные устремления, нацеленные в основном на современную драматургию, ни его увлечение музыкальными спектаклями, снискавшими громкую известность как у нас в стране, так и за рубежом, ни, наконец, явное тяготение режиссера к яркой и по преимуществу условно-игровой театральности. Вместе с тем театру, творчество которого адресовано молодому зрителю, трудно обходиться без большой драматургической классики, что проявилось, в частности, в обращении к чеховскому "Иванову", без освоения исторической и прежде всего революционной темы, интерес к которой выразился в постановке пьесы М. Шатрова "Революционный этюд" ("Синие кони на красной траве"). Эта тенденция явственно нуждалась в укреплении и развитии. Думается, итогом осознания этой потребности и стала постановка пьесы Вс. Вишневского на сцене Театра имени Ленинского комсомола.
Для всякого интересующегося театром человека встреча М. Захарова с "Оптимистической трагедией" заранее таила в себе множество волнующих проблем и открытых вопросов. После постановки "Иванова" с ее более чем дискуссионными итогами, где нерастворимым остатком сделались, на мой взгляд, резкое несоответствие авторскому стилю, зашифрованность режиссерской фантазии и экзотика обнаженных постановочных решений, в которых подчас возобладал алогизм театральной игры, трудно было прогнозировать результат обращения театра к пьесе Вс. Вишневского.
"Оптимистическая трагедия" не принадлежит к числу пьес, которые легко и безопасно поддаются театральной "переинструментовке". Вряд ли можно без ущерба для искусства самого театра, его идейного и художественного звучания идти на безоглядный спор с поистине несгибаемой волей автора, отданной созданию монументальной пьесы о героическом деянии героических людей, — произведения, не уступающего, наверное, по своим масштабам древним античным трагедиям.
Сумеет ли постановщик "Тиля", "Звезды и смерти Хоакина Мурье-ты", "Юноны" и "Авось" прийти во взаимоотношениях с автором "Оптимистической трагедии" к синтезу качеств, при которых обаяние пьесы не будет безвозвратно утеряно? Удастся ли ему осуществить самостоятельную театральную "редакцию" пьесы Вс. Вишневского, сопоставимую по своему значению с известными сценическими версиями этого произведения?
Надо заметить, что последнее обстоятельство в данном случае только усложняло задачу постановщика. Свет произведений, подобных "Оптимистической трагедии", доходит до нас в многократном преломлении спектаклей, одни из которых известны нам по свидетельствам очевидцев и красноречивых историков театра, другие все еще живут и не меркнут в памяти ныне здравствующих театралов.
Если прибавить к сказанному достаточно печальную констатацию того факта, что героика вообще с большим трудом дается современному театру, что трагедия, к сожалению, не принадлежит сегодня к самым излюбленным театром жанрам, то станут понятны немалые трудности, с которыми предстояло столкнуться М. Захарову.