Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:

Да, чем ближе оказывался к смерти, тем меньше оставалось рядом с ним истинных друзей. Исключением стал как раз Алянский – только его Блок хотел видеть все чаще и чаще. М.А.Бекетова вспоминала: «В начале болезни к нему еще кой-кого пускали. У него побывали Е.П.Иванов, Л.А.Дельмас, но эти посещения так утомили больного, что решено было никого больше не принимать, да и сам он никого не хотел видеть. Один С.М.Алянский имел счастливое свойство действовать на Александра Александровича успокоительно, и поэтому доктор позволял ему иногда навещать больного. Остальные друзья лишь справлялись о здоровье…»

Вот в дом на Фонтанку, с которого я начал рассказ, к Алянскому, за два с половиной года до смерти и пришел Блок на форшмак из воблы и трехлитровую бутыль спирта. Пришел, кстати, первым – он по-прежнему никуда не опаздывал. А следом пришли Андрей Белый, Ремизов, Иванов-Разумник, Мейерхольд, Пяст, Анненков, Морозов, Николай Радлов и переводчик, театральный деятель Владимир Соловьев. Неожиданно, когда все были уже за столом, забежала, да и осталась, подруга Ахматовой – красавица Олечка Судейкина. Впрочем, участниками пира ныне называют еще Лаврова, Сюнненберга, Купреянова и Зоргенфрея.

Эх, знали бы они все, собравшиеся «на часок», что уже окрепли новые, «упорные» люди, что через два года троих из пришедших сюда – Блока, Ремизова и Иванова-Разумника – глухим февральским вечером они деловито доставят в ЧК (Гороховая, 2/6) [60] . Арестуют за причастность к левым эсерам. Адреса Блока, Ремизова, как и адреса Замятина, Петрова-Водкина и еще многих и многих, нашли в записной книжке писателя и публициста Иванова-Разумника – его взяли первым. Должны были арестовать

и Сологуба, но он по паспорту был Тетерников, и когда дворник сделал вид, что не знает никаких «сологубов», чекист, почесав затылок, махнул рукой: «А ну его в болото…»

60

История здания ЧК темна и страшна. Дом этот на углу Гороховой и Адмиралтейского проспекта построил когда-то Джакомо Кваренги для потомка магистров Тевтонского ордена барона Ивана Федоровича фон Фитингофа (1720-1792), назначенного тогда главным директором Медицинской коллегии. Так вот дочь Фитингофа (кстати, знатока магии и алхимии), Юлия, которая прославилась тем, что в Париже пыталась спасти от смерти Людовика XVI и Марию-Антуанетту, станет потом пророчицей и еще в 1813 г. скажет, что через сто лет Россия повторит революционную судьбу Франции, но «ужасы, которые ей придется пережить, и количество погибших будут несоизмеримы с французскими». Так пишет в книге «Невская перспектива» ныне покойный знаток города Сергей Сергеевич Шульц. Позже, вернувшись в Петербург, Юлия посетит дом отца на Гороховой, и в бывшей детской своей ей вдруг привидится кровь, ручьями текущая по стенам. «После этих видений, - пишет Шульц, - она окончательно уверилась, что реки крови, грозящие России в будущем, начнут проливаться именно здесь, в доме ее отца на Гороховой»... Потом, в 1870-х, дом станет канцелярией градоначальника Петербурга. В нем, кстати, Вера Засулич, молоденькая учительница, 24 января 1878 г. будет стрелять в первого градоначальника города Ф.Ф.Трепова. Канцелярия градоначальника просуществует здесь до 1917 г. А 7 декабря 1917 г. сюда «въедет» созданная тогда же Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Сбудутся пророчества Юлии Фитингоф - кровь здесь (во всяком случае, в первые месяцы работы ВЧК, когда людей еще расстреливали прямо в этом здании) действительно польется рекой. Кстати, тогда же, в 1917-м, - и об этом мало кто знает из петербуржцев - Гороховую спешно переименуют в Комиссаровскую улицу.

Блок же после ареста запишет: «Вечером после прогулки застаю у себя комиссара Булацеля и конвойного. Обыск и арест, ночь в ожидании допроса на Гороховой». Потом – новая запись: «Допрос у следователя Лемешева. Перевели в верхнюю камеру. Ночь на одной койке с Штейнбергом. В два часа ночи к следователю Байковскому»… Знал бы он, кто такой этот Байковский!

Арестованных на Гороховой содержали на чердаке – под самой крышей. Чердак был темен, но само здание в те годы и глубокой ночью было самым оживленным – окна были освещены ночь напролет. Здесь, где ныне тихие коммерческие конторы, где в чистеньких коридорах светят люминисцентные лампы, а на лестничных площадках уже не стоят пулеметы и никто не дымит махрой, шустро работали тогда 450 только штатных сотрудников. В том числе, к сожалению, будущий писатель Исаак Бабель (он был переписчиком в иностранном отделе), будущий хитроумный теоретик футуризма Осип Брик и – только чуть позже – крупный советский поэт, Герой Соцтруда и лауреат Сталинской и Ленинской премий Александр Прокофьев. Здесь же работал по совместительству и будущий литературовед Павел Медведев, тот, кто после смерти Блока почти сразу на долгие годы станет сожителем Прекрасной Дамы – его жены.

Найти место на нарах на чердаке было сложно, описал дни ареста Иванов– Разумник. Лампочки тускло освещали лица поделенных на «пятерки» людей: на «пятерку» подавалась одна миска к обеду и ужину. Спать предлагалось на голых досках, но заснуть было трудно из-за вони и клопов. Кстати, Иванов-Разумник утверждал позже, что Блок занял «как раз то место на досках, где я провел предыдущую ночь, и вошел в ту же мою “пятерку”». Некий Варшавер, сидевший на чердаке с Блоком, писал, что на нарах зэки расспрашивали Блока о его работе в Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию преступлений царского режима, о распутинщине, еще памятной всем, о «текущем моменте». «Щигалевщина бродит в умах, – заметил якобы Блок и, процитировав на память знаменитые слова героя “Бесов” Достоевского, оборвал фразу. – Если щигалевщина победит…» – «А вы думаете, она еще не победила?» – спросил какой-то лицеист, вывернувшийся из темноты рядом.

Наконец, вроде бы был в это время на чердаке и говорил с Блоком переводчик и искусствовед Абрам Эфрос. Поэт Семен Липкин незадолго до смерти пересказал его свидетельство писателю Виталию Шенталинскому. В тюрьме Блок якобы спросил у Эфроса: «Мы когда-нибудь отсюда выйдем?» – «Конечно! – ответил Эфрос. – Завтра же разберутся и отпустят…» – «Нет, – печально сказал поэт, – мы отсюда никогда не выйдем. Они убьют всех…»

С этой мыслью, возможно, и уснул. А в третьем часу ночи его разбудили и повели на очередной допрос – «на второй этаж, в ярко освещенную комнату, где за письменным столом сидел следователь, молодой человек в военной форме». Блок запомнил фамилию его – Байковский. Легендарной оказалась личность! Бережков, работник КГБ, в книге «Питерские прокураторы» свидетельствует: Байковский, сын торговца мясом, не одолевший даже вступительных экзаменов в гимназию, в ЧК стал заведующим следствием и «первым принимал решения о судьбе всех, попавших сюда… Не имея доказательств, на основании лишь личных показаний или анкетных сведений, он выносил приговоры о расстрелах; использовал лжесвидетелей, создавал такие условия, при которых арестованный “ломался”». Так вот этот Байковский, как занесет потом в дневник Блок, возвратил ему документы. «Дом и ванна. Оказывается, хлопотали Мария Федоровна Андреева и Луначарский»…

Случай, судьба? Не знаю. Знаю, что русской литературе в те три дня повезло баснословно. Ни Гумилеву, ни десяткам поэтов потом так, увы, не повезет. Хотя арест, допросы и самому Блоку долго еще помнились. Когда, скажем, Чуковский однажды начнет упорно расспрашивать Блока о стихах, ритмах, рифмах, о значении каких-то метафор, поэт прервет его неожиданно. «Вы удивительно похожи, – скажет, – на следователя в ЧК»…

Поэты и комиссары. Одни комиссары уйдут потом в поэты (читайте историю советской литературы!), а другие, напротив, перестав быть поэтами, станут комиссарами, Я говорю, например, о прехорошенькой поэтессе, в которую были влюблены Северянин, Есенин, Гумилев, а также многие другие, – Ларисе Рейснер. Блок отлично знал ее. Ее отец, профессор Рейснер, как я говорил уже, был когда-то учеником и поклонником еще отца Блока. Теперь, вернувшись после боев Гражданской войны, Лариса не только вместе с Городецким навестила поэта на Офицерской улице, но и пригласила Блока к себе. Знаете куда? Нет-нет, – не на Гороховую, но тоже в «официальный» дом. Может, в самое красивое здание города – Адмиралтейство (Адмиралтейская наб., 16), где внутри расхаживали ныне «красные» уже матросы – «краса и гордость» революции.

Лариса не только работала здесь в 1920-м – жила: муж бывшей поэтессы–декадентки, морской начальник большевиков Федор Раскольников, «устроил» себе квартиру именно в Адмиралтействе. Он станет командующим Балтийским флотом, отец Ларисы – начальником Политуправления Балтийского флота, а сама она, в отлично пригнанной черной морской форме, которая, говорят, очень шла ей, – комиссаром Главного морского штаба. Вот эта «революционно-морская семья», «ревсемейство», как ехидно прозвали ее поэты, и пригласила к себе Блока.

«Три окна на Медный всадник, три окна на Неву», – сориентирует нас Ахматова, которая тоже была здесь однажды у Ларисы. То есть угловая комната на третьем этаже. Я со съемочной группой телевидения не так давно с большим трудом проник внутрь Адмиралтейства, где ныне размещается Военно-морское училище имени Дзержинского. По «наводке» Ахматовой мы искали комнату Ларисы. Длинные гулкие коридоры, переходы, лестницы – все изнутри напоминало цитадель. «Я знаю, знаю, – сказал капитан третьего ранга, сопровождавший нас, – это, видимо, класс водолазного плавания. Так что, как у нас говорят, – за мной!..» Это действительно оказался просторный, но уж слишком унылый учебный класс. Схемы, развешанные по стенам, планы, какие-то карты, окна, в которых, через Неву, был прекрасно виден университет и рядом с ним ректорский дом, где родился Блок, простые столы и скамейки. Вот, собственно, и все. Ничто не напоминало здесь рабочую комнату Ларисы – ее знаменитый военно-морской салон [61] . (Жила она с мужем, отцом и матерью в шикарных апартаментах

в другом крыле здания, куда нас почему-то не пустили; там, кстати, до революции обитал с семьей адмирал Григорович, бывший морской министр России). Лет тридцать назад этот «салон» с беспощадной иронией описал в своих мемуарах прославленный адмирал Исаков. Он, молоденький моряк, служивший на кораблях Волжской флотилии и знавший Ларису по Гражданской войне, вспоминал неких дам в креслах, куривших здесь пахучие папироски, пуфики, бесчисленных краснофлотцев-ординарцев, тянувшихся перед Ларисой в струнку, и роскошные обеды едва ли не на царских сервизах [62] . Блока, к слову сказать, в те же примерно дни Чуковский позовет на лекцию, где взамен гонорара их угостят… супом и хлебом. «Любопытно, – пишет Чуковский, – Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: “Нисколько. До войны я был брезглив. После войны – ничего”». Так–то вот!.. Одни в те годы едали на сервизах, другие – суп, да одной ложкой. Та же, видать, закономерность: чем лучше человек, тем труднее ему жить. Я даже не о поэте Блоке – о человеке, личности «исключительной душевной чистоты». Гумилев, который отнюдь не был другом Блоку, и тот как-то красноречиво обмолвится: «Если бы прилетели к нам марсиане и нужно было бы показать им человека, я бы только его и показал – вот, мол, что такое человек…»

61

«Лариса жила, - пишет поэт Вс.Рождественский, - в пышной и холодной квартире. Дежурный моряк новел нас по темным, строгим коридорам... Перед дверью в личные апартаменты Ларисы робость и неловкость овладели нами, до того церемониально было доложено о нашем прибытии. Лариса ожидала нас в небольшой комнатке, сверху донизу затянутой экзотическими тканями. Во всех углах поблескивали бронзовые и медные будды калмыцких кумирен и какие-то восточные майоликовые блюда. Белый войлок каспийской кочевой кибитки лежал на полу вместо ковра. На широкой и низкой тахте в изобилии валялись английские книги, соседствуя с толстенным древнегреческим словарем. На фоне сигнального корабельного флага висел наган и старый гардемаринский палаш. На низком восточном столике сверкали и искрились хрустальные грани бесчисленных флакончиков с духами (она и после революции просила привозить ей любимые духи «Убиган - Роза Франции».
– В.Н.) и какие-то медные, натертые до блеска, сосуды и ящички, попавшие сюда, вероятно, из тех же калмыцких хурулов».Эту же комнату запомнил и писатель Л.Никулин: «Лариса обычно работала в большой, в четыре окна (в пять, но на Неву выходили только два окна, - Ахматова ошиблась.
– В.Н.) светлой комнате, и всегда здесь был некоторый беспорядок - книги, черновые наброски, пишущая машинка, полевой бинокль, карта-трехверстка на письменном столе, придвинутом к окну... Именно в этой комнате рисовал Ларису... художник-миниатюрист Чехонин... В то время она работала над пьесой... диктовала пьесу машинистке, даме “из бывших"... Дама покорно стучала на машинке, но лицо ее выражало явный протест против доводов, которые приводила жена коммуниста...»

62

Г.Иванов так описывал один из «приемов» уже не в рабочей комнате Л.Рейснер - в парадных покоях Адмиралтейства. «Пышные залы... ярко освещены, жарко натоплены. От непривычки к такому теплу и блеску (1920 г., зима) гости неловко топчутся на сияющем паркете, неловко разбирают с разносимых щеголеватыми балтфлотцами подносов душистый чай и сандвичи с икрой... Прием как прием: кавалеры шаркают, дамы щебечут, хозяйка мило улыбается направо и налево. Некоторых... берет под руку и ведет в небольшой темно-красный салон, где пьют уже не чай, а ликеры. Это для избранных. Удовольствие выпить рюмку бенедиктина несколько отравляется необходимостью делать это в обществе мамаши Рейснер, папаши Рейснер и красивого нагловато-любезного молодого человека - “самого” Раскольникова. Компания, что и говорить, высокопоставленная... Я, увы, попадаю в число “избранных”. Ведя меня через министерские покои, Лариса Рейснер роняет тоном леди Асквит: “Какое безобразие эти позолота, лепка. Вкус нашего предшественника адмирала Григоровича. Все надо отделывать заново, все...”» А заканчивались эти «приемы», на которых она «идейно спорила» с гостями, тем, что она, как «проговаривается» один близкий ей писатель, облегченно вздыхала: «Когда же они уходили (надо полагать, - Блок, Ахматова, Мандельштам, Кузмин, Г.Иванов.
– В.Н ), она произносила: "Уф!”, комически вздыхала и язвительно, зло и ядовито критиковала своих оппонентов»...

Так вот, в «салоне» Ларисы в день первого посещения его Блоком, как восторженно вспоминал Сергей Городецкий, ставший к тому времени начальником литчасти Политуправления флота, поэту встретились «товарищи, приехавшие на Коминтерн», и Лариса весь вечер была «неодолимым агитатором». Поэт Ольконицкий, известный нам по псевдониму Лев Никулин, который чуть ли не с начала 1920-х годов работал секретным сотрудником ВЧК – ОГПУ, пришедший сюда в бескозырке и бушлате, вообще утверждает, что Лариса позволяла себе «говорить с Блоком от имени революционного народа и требовать, чтобы он поднялся над своей средой и окружением». Правда, признает, что разговаривала она с поэтом, «пожалуй, даже напыщенно». И жаль, очень жаль, сокрушался потом Никулин, что на ее призывы Блок мягко ответил: «Вчера одна такая же, как вы, красивая и молодая женщина убеждала писать прямо противоположное…»

Когда-то, в 1969 году, работая в молодежной газете «Смена», я познакомился с седой красавицей – писательницей Екатериной Михайловной Шереметьевой. Она, в прошлом актриса, добрая знакомая, кстати, Михаила Булгакова, оказалась двоюродной сестрой Ларисы. Она мне и поведала тогда, что та, став комиссаром Балтфлота, именно в Адмиралтейство пригласила как-то на обед царских адмиралов, где их быстренько, бесшумно и всех скопом арестовали. Никто в родне Рейснеров, говорила Шереметьева, не сомневался, что это дело ее рук. Тогда же Шереметьева сказала мне, что сама она, будучи младше Ларисы, просто поклонялась ей, пока не узнала о сестре всей правды. Например, что Лариса напечатала как-то в «Известиях» очерк про то, как ее спасала от смерти у белых семья крестьянина-красноармейца. На самом деле, как сообщила в письме домой Лариса, все было «ровно наоборот»: ее спасла, невзирая на ее комиссарство, семья белого офицера. «Но ведь я не могла написать этого в газете», – оправдывалась потом Лариса перед домашними [63] .

63

Оба эти факта подтверждает и книга о Л.Рейснер Г.Пржиборовской, выпущенная в серии «ЖЗЛ» в 2008 г. Книга, к сожалению, чересчур апологетична и предпочитает просто не упоминать иные «неудобные» факты из жизни комиссара. Хвалит автор, увы, и два сусальных фильма о Рейснер - особенно документальную ленту «Ариадна» (1989), о любви Л.Рейснер и Н.Гумилева, где даже намеком не говорится о причинах их разрыва и обоюдной ненависти. Наконец, в книге говорится, что Рейснер приветствовала революцию и «пошла» в нее «прежде всего за открывшуюся возможность для каждого человека, независимо от происхождения, пользоваться всем богатством культуры, созданной человечеством». Фраза похожа на известную ленинскую мысль о богатстве, «выработанном человечеством». Но как к этому «богатству» относилась сама Рейснер, лучше всего говорят мемуары ее друга, писателя Л.Никулина. Он вместе с Ларисой заехал как-то в Дом искусств, где выступал последний избранный ректор Петроградского университета, доктор истории и богословия Лев Карсавин. «Здесь, - пишет Л.Никулин, - в тишине перед сборищем бородатых мрачных личностей и старых дев профессор Карсавин елейно журчал о “вечном, незыблемом и прекрасном”, “о гуннах, которые прошли и пройдут”... Лариса Михайловна вошла, постукивая каблучками, села в первый ряд, с иронической улыбкой слушала оратора, потом бросила несколько реплик под сердитое шипение и негодующие возгласы. Это ее не смутило, она встала, оглядела маленький зал и вышла, все так же вызывающе стуча каблуками... Мы продолжали путь к Таврическому...» Там в тот день выступал Ленин. «Именно это было главное и вечное, а не елейное и невразумительное бормотание философа, который спустя недолгое время оказался в белой эмиграции...» Как Л.Карсавин оказался «в эмиграции», Никулин не пишет, но мы-то знаем: его арестовали в коридоре университета, отправили в тюрьму, а потом выслали на знаменитом «философском пароходе». Высылка, кстати, началась с того, что в мае 1922 г. Ленин, редактируя Уголовный кодекс, написал: «По-моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу)... А за неразрешенное возвращение из-за границы - расстрел!» Карсавина вывезут насильно. А потом, в 1949-м, в Прибалтике, где он преподавал, арестуют вновь и отправят сначала в Ленинград, а потом в концлагерь Абезь у Полярного круга, где он и умрет от туберкулеза. Вот «культура», которую несла в мир и Л.Рейснер.

Поделиться с друзьями: