Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:

ПЕТЕРБУРГ ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда – так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей,

Узнавай же скорее декабрьский денек,

Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! Я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

17. ПЯТЬДЕСЯТ ПАПИРОС И ПОЛФУНТА КОФЕ (Адрес первый: Невский пр., 100)

Этого

поэта Москва почему-то «присвоила». А он первую и лучшую половину жизни провел как раз в Петербурге. Правда, мать его, с цветистым именем Флора, за восемнадцать лет сменила, говорят, чуть ли не семнадцать квартир. Каждый раз, уезжая летом на дачу, она, видимо, бросала очередное жилье, с тем чтобы осенью снять новое. Иногда, впрочем, жили «зимогорами». «“Зимогор”, – сообщает словарь Даля, – тот, кто остался зимовать вне Петербурга: в Шувалове, в Лесном, в Удельной…» Но самым первым жильем Мандельштамов после переезда из Варшавы стал, кажется, дом в Павловске (Правленская, 42), где семья купца и мелкого коммерсанта Эмиля Вениаминовича Мандельштама поселилась в 1894 году [67] .

67

Отец поэта, Эмиль (Хацкель) Мандельштам, родился в 1852 г. в местечке Жагоры Ковенской губернии. Его, как напишет позже поэт, «натаскивали на раввина», но он «вместо Талмуда читал Шиллера». Впрочем, Шиллера забросил, когда женился на учительнице музыки Флоре Вербловской, и уже как глава семьи занялся изготовлением перчаток. А спустя месяц после рождения Осипа получил аттестат, «что... признается достойным мастером Перчаточного дела и сортировщиком кож». К.Чуковский запомнит потом «черные руки» его от постоянной работы с кожей: «Это были руки чернорабочего». Удивительно, но как раз к 1917 г. дело его разорится - он как подгадает. А может, разорится потому, что любил повторять: «Для еврея честность - это мудрость и почти святость...» Кстати, в отличие от Б.Пастернака, который всю жизнь изживал в себе еврейство, Осип Мандельштам и в 1926 г. напишет жене: «Я люблю только тебя... и евреев»...

Про этот дом его сын напишет: «За утренним чаем разговоры о Дрейфусе, имена полковников Эстергази и Пикара, туманные споры о какой-то “Крейцеровой сонате”». Как на переводных картинках проступят потом образы детства, вспомнятся диковинные имена, обрывки разговоров о каких-то загадочных книгах. И даже то, что не очень-то и предашь гласности: будто его «слишком долго брали с собой в женскую купальню» и что он «тревожно волновался, когда его секла гувернантка…»

Именно из Павловска отправившись 19 ноября 1894 года в Петербург, семья Мандельштамов снимет (на три дня всего) квартиру на четвертом этаже шикарного меблированного дома на Невском, 100. Отец ставил хозяевам лишь одно условие: окна комнат должны выходить только на Невский. Он хотел увидеть, как повезут с вокзала гроб с телом умершего на юге Александра III. Страсть к впечатлениям, любопытство? Сын унаследует и то и другое. А похороны царя (они случились 20 ноября) станут и первым воспоминанием трехлетнего поэта.

«Вечером я взобрался на подоконник, – вспоминал он, – вижу: улица черна народом, спрашиваю: “Когда же они поедут?” – говорят: “Завтра”. Особенно меня поразило, что все эти людские толпы ночь напролет проводили на улице. Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественно пышном, парадном виде». Мог ли он знать, что его собственная смерть явится, напротив, в самом убогом виде – он упадет голым в лагерной бане, и тело его будет валяться не преданным земле долгих четыре дня…

Вообще, немецко-еврейская фамилия Мандельштам переводится с идиш как «ствол миндаля» и заставляет (пишет биограф поэта О.Лекманов) вспомнить о процветающем миндальном жезле первосвященника Аарона из Библии. Значение фамилии в семье, конечно, знали. Евгений, брат поэта, помнил, что в детстве, видимо на первой еще квартире Мандельштамов (Офицерская, 17), они «расписывали» свою фамилию в шуточных шарадах. Первые два слога – лакомство (миндаль), а третий слог – часть дерева.

Предки поэта – так гласила семейная легенда! – были выходцами из Испа­нии, а «основателем рода, – как пишет тот же Лекманов, – считается ювелир при дворе курляндского герцога Э.И.Бирона». Другой исследователь, О.Ронен, подчеркивает: «Семья дала миру известных врачей и физиков, сионистов и ассимиляционистов, переводчиков Библии и знатоков Гоголя». Но восьмилетнего мальчишку завораживали не кожи отца и не ювелирное дело предков, даже не бег в мешках наперегонки со сверстниками и не «постановка руки» учителями музыки (упорная мать возила его к самому Кубелику, которым бредил весь город) – нет. Он в имперской столице столбенел от военных разводов на Дворцовой площади, от пролетавшего мимо казачьего конвоя императора, от мохнатой шапки гренадера, стоявшего на часах у памятника Николаю I на Исаакиевской площади. Памятник этот «был виден чуть ли не из окон» их новой квартиры в переулке Пирогова (Максимилиановский пер., 14). Здесь жили Мандельштамы в 1897 году, и отсюда его повели в только что открывшееся училище князя В.Н.Тенишева, миллионера, решившего создать школу нового типа. Сначала училище размещалось в огромном доходном доме на Загородном (Загородныйпр., 17). Там-то, во дворе, «десятка три мальчиков в коротких штанишках, шерстяных чулках и английских рубашечках со страшным криком играли в футбол», – напишет позже Мандельштам. Здание цело и ныне, и именно туда – это он тоже запомнит! – приезжал на освящение училища сам Витте, тогда, правда, еще не премьер-министр, а министр финансов. Кстати, ныне в архиве училища нашли первые упоминания о поэте. Учитель Закона Божьего, священник Д.Ф.Гидаспов (уж не родственник ли первого секретаря Ленинградского обкома КПСС в конце 1980-х?), писал о нем, об ученике первого класса: «Умный и способный мальчик, но… и очень самолюбивый; прекрасно владеет русской речью, рассказывал всегда связно и литературно. Историю Вет­хого Завета знает хорошо». А когда в 1900 году училище переедет в специально выстроенное здание (Моховая, 33), то в этой «самой тепличной, самой выкипяченной русской школе» [68] (ее поэт сравнит с Царскосельским лицеем) он не только напечатает в школьном журнале «Пробужденная мысль» свое первое стихотворение (под псевдонимом Фитиль), но, как и Пушкин, по горло наберется этой «заразы» – идей вольнодумных…

68

Училище и впрямь было необычно. Никаких дневников и кондуитов, отсутствие наказаний, два театральных зала, лаборатории, обсерватория, оранжерея, бассейн с рыбками, даже подоконники с паровым подогревом. Видимо, чтобы мальчики не простудили ненароком попки. Наконец, экскурсии - и не только в Ботанический сад, но даже на Путиловский завод, и поездки - не просто на Селигер - в Финляндию. Но главное - не поверите!
– ученикам разрешалось курить (и именно поэтому, разумеется, никто почти и не курил).

Нравы в училище, впрочем, мало отличались от нынешних. Верховодили дети правящих семейств, какой-то сын камергера с античным профилем, шляхтич, победитель по дальности плевков, какие-то близнецы из бессарабских евреев. Правда, один из одноклассников скажет потом, что Осип вечно ходил «повесив нос» и ему часто кричали: «Еська! Застегни штаны!..» А другой, некий Рубакин, напишет, что «вольнодумец» был «весьма трусоват». Насчет штанов я лично верю – могло быть! А вот что «трусоват», возможно, и не соглашусь. Просто Рубакин едва ли знал, что еще в училище Мандельштам вступил в партию эсеров – те принимали даже школьников. И более того, наш «цыпленок» не только пробовал уже читать «Эрфуртскую программу» и «Капитал» Маркса, но с рыжим караимом, несгибаемым

одноклассником Борей Синани, в доме которого, по словам поэта, собирались «репетиторы революции» (Пушкинская, 4), мотался по рабочим митингам и произносил пылкие речи. Через тридцать лет «признается» в этом на допросах в НКВД – сохранились протоколы. Не скажет лишь, что в Тенишевском хотел даже «записаться» в террористы… Да, да! Видел самого Азефа, легендарного Савинкова, Гершуни, сбежавшего с акатуйской каторги. Мандельштам помнил, как осенним вечером 1907 года, выйдя из своего насквозь «мещанского», конечно же, дома (Свечной пер., д. 6) [69] , они с Синани двинулись на Финляндский вокзал. Ехали в Райволу (нынче – Рощино), на конспиративную дачу, на заседание ЦК эсеров, ехали с твердым намерением войти в Боевую организацию. На даче им прикажут «сидеть смирно» и наверх не ходить. А из темноты, от заколоченных на зиму домиков, запертых калиток, откуда надрывались лишь псы-волкодавы, «выплывали» сначала рабочие ватники и старенькие пледы на плечах, потом, по одному, отличные английские пальто и щегольские котелки… Но как же славно, что мальчишек по малолетству в «боевики» так и не взяли тогда.

69

Впрочем, возможно, той осенью Мандельштамы жили уже на Ивановской улице (Социалистическая, 22). Для тех, кому это интересно, скажу, что с 1901 по 1908 г. Мандельштамы жили соответственно: на Литейном, 49, на Можайской, 1, на ул. Жуковского, 6, на Литейном, 15, наконец, на ул. Чайковского, 60, бывшей Сергиевской.

Говорят, в поэзию Мандельштама буквально «за ручку» привела мать. По мнению переводчицы Евгении Герцык, это случилось на «Башне» Вяч. Иванова, где все «очень веселились на эту поэтову бабушку и на самого мальчика… читавшего четкие фарфоровые стихи»; а по версии Сергея Маковского – в «Аполлоне», изысканном журнале, который открылся в 1909 году (Мойка, 24). Маковский, редактор «Аполлона», сын знаменитого художника, кого литераторы звали меж собой «Папа Мако» или «Моль в перчатках», в мемуарах «вылепит» из этого случая ну просто восхитительную, «благоуханную», как сказала бы Ахматова, «новеллу».

«Как-то утром некая особа требует редактора, – пишет он. – Ее сопровождал невзрачный юноша лет семнадцати… конфузился и льнул к ней… как маленький, чуть не держался “за ручку”. Голова у юноши крупная, откинутая назад, на очень тонкой шее… В остром лице… в подпрыгивающей походке что-то птичье… “Мой сын… Надо же знать… как быть с ним. У нас торговое дело… А он все стихи да стихи!.. Если талант – пусть… Но если одни выдумки и глупость – ни я, ни отец не позволим…” Она вынула из сумочки несколько исписанных листков… Стихи, – пишет Маковский, – ничем не пленили меня, и я уж готов был отделаться от мамаши и сынка… когда, взглянув… на юношу, прочел в его взоре такую напряженную, упорно-страдальческую мольбу, что сразу как-то сдался и перешел на его сторону: за поэзию, против торговли кожей. “Да, сударыня, ваш сын – талант…” Юноша вспыхнул, просиял, вскочил с места… потом вдруг засмеялся громким, задыхающимся смехом и опять сел. Мамаша… быстро нашлась: “Отлично… Значит – печатайте!”» И чуть ли не первой публикацией Мандельштама станет опубликованное в «Аполлоне» ныне знаменитое стихотворение: «Дано мне тело – что мне делать с ним, // Таким единым и таким моим? // За радость тихую дышать и жить // Кого, скажите, мне благодарить…»

На деле все оказалось проще, как и в жизни. Мать, конечно, приложила руку, но лишь тем, что, спасая сына от марксизма, успела отправить его в Париж, в Сорбонну. Говорят, там он и встретил Гумилева – автора уже двух поэтических книг. А позже – это совершенно точно, оба станут ревностно посещать на «Башне» знаменитую «Поэтическую академию» (организованную в том числе и Гумилевым), где Вяч. Иванов будет читать курс поэтики. Правда, в протоколах «Академии», которые вела М.М.Замятнина, помощница Иванова, она запишет его как поэта Мендельсона…

Вообще-то близкие звали его Оськой, хотя «этот маленький ликующий еврей, – по словам Лунина, – был величествен – как фуга». Вид, «обращающий внимание, – вспоминал Г.Иванов. – Костюм франтовский и неряшливый, баки, лысина, окруженная редкими вьющимися волосами… еврейское лицо – и удивительные глаза. Закроет глаза – аптекарский ученик. Откроет – ангел». Тогда его сравнивали с «цыпленком». Теперь будущий критик Мочульский величал уже «задорным петухом». Но добавлял: «Доверчивый, беспомощный, как ребенок, лишенный всяких признаков “здравого смысла”, фантазер и чудак, он не жил, а ежедневно погибал. С ним постоянно случались невероятные происшествия, неправдоподобные приключения». Возвращаясь, например, из Германии, где также недолго учился, он теряет единственный чемодан и с пледом в одной руке, с бутербродом в другой ступает на перрон Варшавского вокзала в Петербурге. «В потерянном чемодане, – пишет Георгий Иванов, – кроме зубной щетки и Бергсона, была еще растрепанная тетрадка со стихами. Впрочем, существенна была только потеря зубной щетки – и свои стихи, и Бергсона он помнил наизусть…» А в университете (куда, кстати, смог поступить, лишь приняв христианство [70] ) вдруг так увлекается «тайнами» греческой грамматики, что вступает с ними в загадочные отношения. «Когда я сообщил, что причастие прошедшего времени от глагола “пайдево” (воспитывать) звучит “пепайдевкос”, – пишет Мочульский, – он задохнулся от восторга. На следующий урок пришел виноватым: “Я ничего не приготовил… написал стихи”». Наставником в стихах, кстати, считал не Мочульского – Владимира Гиппиуса, рыжего поэта, писавшего под именами Бестужев и Нелединский. Тот, говорил, не литературу преподавал, а «гораздо более интересную науку – литературную злость»…

70

Крестился О.Мандельштам в 1911 г. в Выборге. Брат Осипа, Евгений, писал: «Для поступления в университет надо было преодолеть одно препятствие: аттестат зрелости у брата был неважный... Это, при существующей тогда процентной норме для евреев... лишало его возможности попасть в университет. Пришлось подумать о крещении. Оно снимало все ограничения... Мать по этому поводу не слишком огорчалась, но для отца крещение Осипа было серьезным переживанием». Тем не менее 14 мая 1911 г. Мандельштаму, сыну Эмиля-Хаукеля, был вручен документ: «Сим свидетельствую, что Иосиф Эмильевич Мандельштам, родившийся в Варшаве 8/20 января 1891 года, после произведенных над ним... постановленных согласно Св.Евангелию допросов, касающихся веры и обязанностей жизни христианина, окрещен сего дня нижеподписавшимся пастором Н. Розеном, Епископско-Методистской церкви, находящейся в г. Выборге (Финляндия)». Загадка: записан не Осипом, а Иосифом. Как Сталин, «кремлевский горец» его. Впрочем, важнее, думаю, другое: то, что в письме другу Мандельштам сразу напишет, что крестился не столько в христианство, сколько в «христианскую культуру».

Чудак ли Мандельштам? Несомненно! В гостиной попросит коньяку в кофе и все это опрокинет на ковер. В санях, не окончив спора с Гумилевым, вдруг притихнет и, натурально окоченев, шлепнется оппоненту на колени. То в гостях у Толстых (Невский, 147), когда Алексей Николаевич насмешливо станет расспрашивать, как же выглядит жена Гумилева, начнет показывать руками, ка­кая у той «большая шляпа», да так смешно, что незамеченная среди собравшихся Ахматова перепугается, «что произойдет… непоправимое», и громко крикнет, что она тоже здесь. А то придумает, представьте, может быть, «единственную в мире» визитную карточку на двоих: на себя и Георгия Иванова – они ведь были неразлучны. И постоянно, азартно и нахально, будет искать «меценатов». И тех, кто заплатит за извозчика, и «тузов», тех, кому под силу будет издать и книгу, и альманах. Найдя «денежный мешок», подымал вихрь заседаний, конфиденциальных встреч, составлений смет, согласований авансов. А через несколько дней высокомерно сообщал: «Я разошелся с издателем». – «И он, – спрашивали, – ничего не издал?» – «Издал, – сгибался вдруг в приступе смеха, – издал вопль!..»

Поделиться с друзьями: