Прохождение тени
Шрифт:
Наступила весна, и опять за окном моросил мелкий дождик. Погруженный в туман город напоминал утопленника с открытыми глазами, с свободно плавающими над головой, как шерсть на плывущем животном, волосами. Тема дождя в этих краях весной, как и зимой, неисчерпаема, она сводит на нет всю огромную работу города по захвату окружающей природы. Трава, пользуясь передышкой, восстает в полный рост, мелкие листья клевера, как дети, бережно несут сквозь туман круглые, целебные капли к реке. Туман заглушает звуки. Но когда мы достигли парка, туман рассеялся по ущельям, разноцветные зонты сложили дождь, солнечные лучи веером рассыпались из-под свежего облака...
Из аттракционов работала только карусель. Неожиданно, в приливе какого-то мечтательного озорства, я предложила своим слепым товарищам покататься на ней. Они как будто переглянулись, по крайней мере впервые за последнее время, время их ссор и размолвок, сделали какое-то движение друг к другу. Не знаю, почему мне пришла в голову карусель в качестве мировой, примиряющей их чаши. Мы пристроились в очередь,
Мы опять шли по аллее, когда Коста заявил, что намерен теперь прокатить нас на своей карусели, от которой тоже закружится голова, он в этом ручается. Выдержав паузу, в течение которой мы усиленно обдумывали его загадочные слова, Коста извлек из внутреннего кармана плаща бутылку портвейна.
Первым моим побуждением было отказаться от этой карусели, но слепые уже радостно ощупывали бутылку. Женя заявил, что он еще никогда не пробовал портвейн.
– - Попробуешь, -- сказал Коста и, наклонившись ко мне, тихо прибавил: -- Не сердись, всего одна бутылка...
Мы остановились у детской площадки и устроились в песочнице, на ее боковых досках, придвинувшись друг к другу лицами, пятеро заговорщиков, сблизивших свои лица и колени для тайного совета. Коста ловко зубами откупорил бутылку, и мы стали по очереди прикладываться к горлышку.
– - Из горла!..
– - сделав свой глоток, радостно провозгласил Женя.
Легкая волна хмеля сразу сняла их отчуждение, мы вдруг оживленно заговорили о каникулах. Каждый стал настойчиво зазывать меня в гости, с каждым новым глотком портвейна картина моего приезда к ним дополнялась все новыми штрихами и подробностями... А я уже думала о своем. Давно не было писем из дома, недели две уже. Каждый день я собиралась пойти на переговорный пункт, но денег было в обрез, и я откладывала разговор, надеясь, что письмо вот-вот придет. Сейчас я вдруг почувствовала себя настолько одинокой, что решила во что бы то ни стало поговорить сегодня с родителями.
Погуляв вдоль Терека, посидев на сырых камнях у его буйных гиперборейских бурунов, продрогнув на свежем ветру, мы вернулись в общежитие.
В комнате не сиделось. Неля, хлопнув дверью, ушла заниматься в музкласс. Неля не сказала мне ни слова, и в ее беглом взгляде я увидела, как это всегда бывало, когда я возвращалась от слепых, коротко вспыхнувший укол ревности. Вечера у нас с нею проходили в полном молчании, и я уже думала о том, что, наверное, пора менять свою соседку на какую-нибудь другую девушку нашего училища. Я поставила туфли сушиться на батарею, надела свое лучшее платье, с красно-желтым осенним рисунком, вылила на себя остаток французских духов, все то, что осталось от них на донышке, невидимые миру слезы, уже разбавленные несколькими каплями водопроводной воды, и отправилась к слепым.
В углу их комнаты лежал Коста на кровати, согнувшись над большим фолиантом. В первую секунду мне показалось, он заснул, но тут я увидела, как пальцы его мерно трепетали над страницей, и они не прекратили своего движения, даже когда я вошла.
– - Выпить еще хочешь?..
– - спросил он, безошибочно узнав меня по дыханию, движениям, неслышному скрипу суставов, трепету сердца, хотя я помалкивала, я еще не сказала ему ни слова, как вошла.
– - А где остальные?
– - Пошли за вином в магазин.
Рука Коста наконец замерла, улеглась отдохнуть на странице. Другая рука достала из-под кровати початую бутылку вина. Пальцы его обученной грамоте правой руки продолжали придерживать строчку, как дети держат пойманное насекомое (божью коровку) подушечками пальцев, не давая ему убежать далеко.
– - Что ты читаешь?
– - спросила я.
– - Первый том "Войны и мира".
Я взглянула на страницу, но ничего не увидела на ней, кроме следов все того же неведомого мудрого сверчка-древоточца.
– - И на чем ты остановился?
– - Разговор князя Андрея с Пьером на пароме. Скажи мне, что такое паром?
– - Это такое плавучее сооружение, на котором перевозят через реку людей и наземный
транспорт.– - Вроде плота?
– - Да. Напомни, о чем они говорят на пароме?
Рука Коста стронулась с места, осторожно отпуская строку на свободу, и поползла по странице.
– - Пьер считает, что раз существует лестница от растения к человеку, то она должна вести еще выше, к Богу, а князь Андрей не верит ему. Наверное, он полагает, что более вероятно обратное движение. Как ты думаешь, кто из них прав?
– - Никто. Человек, испугавшись высоты, застрял на перекладине.
– - Этого не может быть, закон всемирной эволюции никто не в силах отменить.
– - И в эволюции есть своя инерция. Допустим, атомы в молекуле расползаются, но возникает другой конгломерат, а результат -- мнимость, поскольку жизнь новому соединению дает смерть прежнего. И все, в сущности, стоит на месте.
Рука Коста недоверчиво снова устремилась в путь по следам мудрого сверчка. Я чувствовала, как тело наливалось жаром и гудело, как гудит стог в жару, солому которого золотит солнце, взрывающее эту мелкую насекомую травяную жизнь, сок перебродившего винограда бродил теперь во мне, в моих нервах и жилах, на краткий миг затмевая, как Солнце затмевает Луну, мою слабую кровь, устилая изнутри золотой солнечной пыльцою мое горящее лицо, глаза, ладони, плечи, мысли, обретавшие воздушную легкость... Коста был мне теперь братом. Я знала, что должна ходить за ним, как за Лео (как он сам сейчас идет, ведомый другим Лео -- Лео Толстым), потакать его капризам и причудам, всеми силами выправляя страшную, непоправимую (но поправимую! поправимую!.. требовательно вздрагивало сердце) ошибку природы, вызванную какой-то неправильностью нашей общей судьбы. Я обязана была сидеть, думать за нас двоих, обхватив голову руками, раскидывая мыслью там и тут в поисках выхода. Потому что я видела, а он не видел эту жирную мертвую пыль атомного распада, покрывшую липким слоем нашу мебель, книги, деревья, музыкальные инструменты, висевшую вокруг нас в контрфорсах солнечного света, мы запечатлевали ее в поцелуе на губах, мешая с вином и любовью, мы заворачивали в нее цветы и успевали, как ни странно, донести их по назначению. Что бы мы ни делали, куда бы ни шли, она повсюду настигала нас, как стон, растворившийся в воздухе, подстерегала, прикидываясь, словно оборотень, то птицей, то пнем, то зверем...
Мы должны были с ним избыть это чувство биологической, вечной, неостановимой, как деление урана-235, уже дошедшей до самых молекул усталости, сразившей нас, поразившей его зрение и мою кровь, мы должны были стать достойными своего поражения, своего угасшего зрения, своей умирающей крови, мы должны были принять это со смирением, как справедливое наказание, связанное с временным поражением в правах, с насмешкой горькою обманутого, но прозревающего, видящего впереди выход, как видят его заживо заваленные шахтеры, и в своем подземном кратком сне продолжающие работать лопатами и сорванными в кровь ногтями, прозревающие на оборотной стороне залитых тьмою век выход из обрушившегося тоннеля... Мы должны были с ним хоть на рисовом зерне, на маковой росинке выстроить свой дом, заселить его детскими голосами.
– - Почитай мне, пожалуйста, вслух, -- попросила его я.
– - От чтения вслух можно заболеть горловой чахоткой, -- возразил он.
– Знаешь что, давай теперь лучше поиграем в мою игру...
– - Какую?
– - Спорим, я смогу определить, когда ты смотришь на меня, а когда -нет. Спорим, я это чувствую. Только ты все время что-то говори, я должен слышать твой голос, а я буду определять: смотришь ты на меня в эту минуту или нет...
– - Я вижу, как предо мною лежит мир, разобранный на детали и фрагменты, которые все больше перемешивает ветер перемен, лишая всех нас конечной надежды на то, что когда-нибудь по чертежам старинных книг можно будет перебрать этот пестрый безумный хлам, которым обернуто человечество, как пещерный человек, обернутый вокруг талии первой звериной шкурой: подъемные краны, кегли, баллистические ракеты, небоскребы, мраморное поголовье вождей, лампы дневного света, закон Бойля -- Мариотта, шпангоуты, пудреницы, рояли... ("Ты не смотришь!.." -- сказал Коста.) Все это никак не может означать, что мне бы хотелось прожить свою жизнь без лифта и радио. ("Не смотришь!.." -- повторил Коста.) Но мне бы хотелось хоть на минуту ощутить здравую мысль природы. Пусть отправятся обратно в недра золото, нефть, алмазы, колчедан и малахит, аптека вновь утечет в траву, Периодическая система перестанет чадить из колб и труб, литература по слову уберется в вокабулярий, схваченный тугим переплетом. Пожалуй, доли секунды мне хватит для того, чтобы унести на сетчатке образ Бога, представление о котором мучает меня своею неопределенностью... ("Нет, не смотришь, не смотришь!..") Но может быть, все еще в будущем? Может, все эти мельчайшие частицы слетятся на Его могучий зов, раздробленные кости природы срастутся? Может, этот образ уже плавает в масляной оболочке бешено вращающихся деталей и механизмов, в речном и нагорном тумане, интриге сновидений, под которыми дремлет зародыш новой жизни? ("Вот сейчас смотришь!" -- сказал Коста.) И стоит ли задаваться такими вопросами, когда в мире то-то и то-то все время происходит и газеты захлебываются такими-то и такими-то новостями? Но я вижу, как ветер сдувает с них текст, оставляя чистые белые страницы, на которых проступают такие огромные буквы, что само слово, составленное из них, какое-то слово, можно разобрать только из космоса -- с очень большой высоты и при особой прозрачности воздуха... ("Смотришь, смотришь!")