Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Слова нужны глазам, ушам. Слова сами по себе не имеют ни запаха, ни цвета, ни вкуса, как чистая вода. Они ничего не выражают, как вкус слезы, пролитой по радостному или горестному поводу, они сами по себе невинны, как дети, в них идет своя детская игра молекул, они делятся, как клетка: корень отбрасывает тени всевозможных смыслов, суффиксы и приставки посвистывают щеглами, покрякивают добрыми утиными голосами... ("Ты все время отводишь глаза..." -- сказал Коста.) Сколько уж лет я соединяю слова в предложения, и каждое мое слово обходится в секунду чистого времени моему слушателю или читателю, но как бы стремительно ни летело перо по бумаге, что бы ни орал крупный шрифт заголовка и ни лепетал петит, я вижу, как идет распад новостей, не успевают глаза пробежать строку -- начинается война, не успевают установить радиоточку или посадить лесополосу для целлюлозно-бумажного комбината, как каждая почка, каждый погонный метр

кабеля прогнивает новостями, и все газеты оказываются вчерашними, остаются лишь слова, слова, муравейники слов, которые и скелета, пожалуй, от читателя-слушателя не оставят, вчистую сожрав его жизнь. Одна новость догоняет другую, но ничего не меняется, так экономный кат ставит своих жертв вплотную в затылок, чтобы пристрелить всех одной пулей, только уровень презрения человека к себе и себе подобным вырос до чрезвычайности и доходит всем нам уже до ноздрей... Чрезвычайно мало хочет от жизни человек: не предмета, а его блеска, не слова, а газет, первобытных пещерных ритмов. И из этого я заключаю, что никаких таких новостей нет, ничего не происходит. Я знаю только одно: я не хочу зачинать и вынашивать ребенка, который, родившись, будет обязан стать убийцей... Я не хочу, чтобы моими руками убивали, пытали подвешенных на потолочной матице, насиловали, грабили, отнимали последнее, создавали дамбы и бомбы и выжигали цветущую землю, превращая ее в мертвую безжизненную пустыню... Я вижу, что Бог вездесущ, как вещество, но человек не перестает убивать человека. Слеза все катится и катится из глаз ребенка, но Бог вездесущ, как вещество...

– - Ты хотела сказать, вездесущ, как жизнь...
– - поправил меня Коста.
– Но смерть к нам всего ближе, ближе даже, чем воздух, она откладывает личинки в поры нашей кожи, и мы, в сущности, сражаемся с жизнью на ее территории. Мы сражаемся с жизнью, а не со смертью. Я слышу ее музыку, как эхо нашей музыки, она нежно повторяет каждый изгиб нашего ума, каждое наше движение. Она повторяет за нами все-все. Она может дремать, как споры микробов в почве, но никогда не ошибается, где только зарождается жизнь, она тут как тут. Смерть сама ничего не хочет, это жизнь накликает ее на себя. Смерть всегда с сожалением забирает к себе людей, она нежна, она жалеет жизнь, завидует ей, вечно крылатой, и всегда настороже... Она всегда ограждает жизнь от нежизни -- вот что. Она, как цепной пес, охраняет жизнь... Скажи мне, ты красива?..
– - настойчиво спросил он.
– - Ты можешь положиться только на свою красоту? Когда заглядываешь в зеркало, не замечаешь часом, как смерть смотрит тебе через плечо?.. Нет? Я слышал твою игру, ты играешь "со слезою", потому что ты слабая. Регина Альбертовна говорит, что руки у тебя хорошие. Дай мне свою руку...

Коста привстал с кровати, и рука его коснулась моей руки... Я не могла уже ничего предотвратить, даже если б пожелала, потому что, как только его чуткие пальцы задребезжали на лунках моих ногтей, я оказалась вовлеченной в его мир, где не на что было опереться и спрятаться негде. С необъяснимым страхом я смотрела на то, как его пальцы с быстротой и легкостью насекомого передвигались по моей руке, по моим открытым плечам, коснулись моего лица, задержавшись на мгновение на глазах, веки мои под подушечками его пальцев затрепетали, как строчка из Толстого, как две неосторожные бабочки, пойманные в горсть, -- кожей я чувствовала тепло его пальцев, оно проникало сквозь нее даже глубже, чем холод поднимающегося к сердцу небытия... Он долго, упорно, осторожно выслеживал меня, выдавая себя то за пень, то за птицу, то за камень придорожный, и наконец, когда я почувствовала себя невидимкой, привыкнув к нему, незрячему, он вдруг окружил меня сетью своих ощупывающих прикосновений...

Я вдруг вспомнила, как кто-то рассказывал мне о признаках, по которым криминалисты определяют срок пребывания утопленников под водой. Сморщенные "руки прачки" указывают на то, что бедняга утонул несколько недель назад, черные "перчатки смерти" -- что он находится в воде несколько месяцев. Руки прачки, находясь постоянно в воде, теряют чувствительность, тогда как руки слепого так же чутки, как глазное яблоко, прикрытое веками. Не знаю, почему в эту минуту мне припомнился утопленник, свидетельствующий о себе подушечками пальцев, может, потому, что я сама была как беспомощный труп, по руке которого ползет насекомое...

Когда пальцы Коста только пустились в это медленное путешествие, я услышала, как где-то над нами в музыкальном классе кто-то невидимый стал неумело подбирать песню "Дороги дальней стрела". Пальцы у этого горе-пианиста постоянно соскальзывали в фальшивый звук, нащупывая ближайшие клавиши, потом возвращались, чтобы подобрать прервавшуюся мелодию, при этом левая рука убегала от правой в другую тональность. Этот мотив никак не мог сложиться под пальцами пианиста, и я закрыла глаза, надеясь,

что в темноте ему будет удобнее совершать мелодическое передвижение, потому что мой абсолютный слух и тут оказался сильней меня, это он диктовал мне условия того, как мне жить, как поступать, пальцы Коста опять ненадолго прилипли к моим векам (глаза чем-то притягивали его), розовая темнота, опушенная сетью ресниц, напомнивших голые спутанные ветви зимнего леса, теснее припала к ним, и тут, "как слеза по щеке", мелодия песни скатилась наконец к своей последней фразе...

Дыхание Коста овевало мне лицо, в этот момент я превратилась на его губах в какое-то нежное слово, оброненное на чужом языке, -- и этот чужой гортанный язык, изобилующий шипящими, резкий, как запах нашатыря, привел меня в чувство. Чужая речь воздвигла мою кость, уже сокрушенную нежностью, из пепла. Мы только что обнимали друг друга, я подставляла ему губы, он неумело меня целовал, я чувствовала вкус его слюны, пахнущей табаком (моя пахла вином), и вдруг его рука сжала мое трепещущее нежностью горло, чтобы я не смела крикнуть о помощи на своем языке... Мы стали сражаться, словно в зеркале, в обратной перспективе страсти, в черноте амальгамы, как будто цеплялись друг за друга, как цепляются утопающие, чтобы выплыть на поверхность реки, рыча и извиваясь. С треском порвалось мое любимое платье. Но мне уже было все равно.

И тут звуком распахнувшейся двери, будто волною, нас выбросило на берег, населенный людьми, где правили суровые законы их слуха, абсолютного слуха Теймураза и Заура, вошедших в комнату с бутылками вина и услышавших мой сдавленный крик.

– - Ты что с ней... здесь происходит?!
– - крикнул Теймураз, разглядев наши замершие, сплетенные тела.

Хватка Коста ослабла. Я рванулась, выбираясь из-под его тяжелого тела, словно дух, слетела с кровати и выскочила за дверь, там со всего маху налетев на Нелю, ойкнувшую в испуге. ............................

.................................................................

Я долго сидела у почты под чинарой, оглушенная случившимся, я медленно приходила в себя, перебирая в памяти все шаг за шагом, фразу за фразой, словно прокручивала фильм задом наперед, пытаясь определить, где я ошиблась, что сделала не так, почему не видела то-то и не сказала так-то, каждое мое слово, каждый жест теперь словно представали в новом свете, как в пьесе, сыгранной плохими актерами по законам дурно понятого символизма. Что-то случилось со мной, со всеми нами. Кажется, есть какой-то американский роман под таким названием -- "Что-то случилось". Что-то кончилось. Виноватой я себя не чувствовала. Виной всему была моя слабость, мое короткое дыхание, робкая кровь. Сбежав от них, я переоделась в комнате, без сожаления бросив в корзину безнадежно испорченное платье, надела теплые сырые туфли и выскочила из общежития. Мне нужно было сейчас поговорить с мамой, услышать ее голос...

Из окна переговорного пункта выглянула телефонистка и сообщила, что я могу взять трубку. Я сорвалась к телефону.

Мама на все мои вопросы отвечала, что я напрасно трачу деньги: дома все в порядке. Мои чувства, перевоплотившись на миг во что-то непонятное, загадочное для меня и всех нас, называемое электротоком, в мгновение ока пронеслись по проводам и передались маме.

– - У тебя что-то не так?..
– - спросила она, насторожившись.
– - Что-то случилось? Как ты себя чувствуешь?

– - Все нормально, мама. А где отец?
– - спросила я.

– - В командировке, -- неохотно призналась она.

– - Как же ты одна?

– - Очень хорошо.

– - Когда он вернется?

– - Очень хорошо, -- словно не расслышав моего вопроса, ответила мама, и тут нас разъединили.

Перезванивать было бесполезно. Я знала эту манеру мамы отвечать "очень хорошо" через большие паузы, в течение которых она, вполне вероятно, едва справлялась со слезами. Что-то там, дома, происходило, я это чувствовала на расстоянии, точно так же, как она почувствовала, что со мною что-то случилось. Возможно, сломался наш старенький "Рекорд". Чайковский, Глинка, Скрябин вылетели в форточку, и дома наступила великая замогильная тишина. Наша растущая взаимная тревога друг за друга, как ни странно, помогла нам справиться с собою, свои горести словно таяли, отступая перед призраком еще больших горестей и тревог, и это странное чувство самоотвержения в пользу другого приносило облегчение.

Подходя к общежитию, я увидела несущуюся по мосту Регину Альбертовну. Походка ее утратила свою боевитую целеустремленность срочного телеграфного сообщения, как будто сквозь нее сейчас зигзагами проходила встречная "молния", на ходу она всплескивала руками, поправляя сползавшую с плеча лямку сумочки, губы ее непрерывно шевелились, она громко разговаривала сама с собою; когда я подошла ближе, то поняла, что слова ее были адресованы мне, но я не могла их расслышать, мне мешал шум Терека.

Поделиться с друзьями: