Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Из карманов своего плаща с капюшоном я извлекла: носовой платок, пару раковин, пару пуговиц, увеличительное стекло для наблюдения за муравьями -им же можно разжигать сигнальные костры, -- плоский пятак, расплющенный под колесами трамвая, и цесаркино перо, подаренное мне одним мальчиком. Я перевернула дощатый ящик, валявшийся в углу, и застелила его своим платком, усадила "куколку", воткнув ей в голову цесаркино перо, порезала плоским пятаком яйцо и разложила его по долькам в половинки раковин... Получилось очень хорошо, но следовало бы приручить как можно больше предметов в этой каморке -- и веник, и ватник, и веревку, -- чтобы, вытеснив страх за порог, обжить ее и обустроить. Из веревки получилась петляющая тропинка, а из прутяного веника, поставленного в банку, -- большое раскидистое дерево. Мне не давала покоя мертвая кошка у крыльца. Мне бы хотелось похоронить ее с почестями, ведь она, возможно, прожила трудную,

полную опасностей и лишений жизнь и заслужила, чтобы ей напоследок вырыли ямку, застелили дно листьями, обложили вишневыми цветками и по-человечески забросали землею. И тогда у меня в этих краях была бы еще и могилка, за которой можно ухаживать. И тогда бы я совсем прижилась в этом чулане. Это очень важно -- уметь мгновенно пускать корни везде, куда бы тебя ни забросила судьба.

Было совсем темно, когда женщина снова вошла в каморку, села в углу на корточки и стала смотреть на меня. Лунный свет падал на ее лицо, и я видела ее большие, полные слез глаза. Мне снова вспомнилась мертвая кошка, лежавшая в палисаде, и я сказала: "Тетя, можно я выйду на улицу?" -- "Зачем тебе?" -спросила она. "Я хочу похоронить киску".
– - "Зачем тебе?" -- снова спросила она. "Это моя знакомая киска, -- соврала я.
– - Я узнала ее личико. Она гуляла в нашем дворе".
– - "Раз знакомая, иди", -- позволила женщина. Я уже вышла из каморки, когда она окликнула меня: "Что ж ты, руками будешь копать ямку?" -- "А у вас нет совочка?" -- "Беда с тобою, -- сказала она и взяла лопату.
– - Пойдем, я выкопаю тебе ямку..."

Но не успели мы выйти за порог, как увидели, что из темноты к нам стремительно движутся две фигуры. Женщина схватила меня за руку и потянула в дом, но следом за нею влетели мужчины, и тогда она жалобно закричала, прижимая меня к себе: "Не трожьте нас! Это моя дочка!" Меня спросили: "Девочка, ты чья?" -- и я ответила: "Я дочка этой тети..." Но тут снова выкатил на своей коляске безногий моряк и заорал милиционерам:

– - Обе врут! Девочка чужая. А этой -- давно место в психушке...

В отце была одна странная, глубокая черта, сводившая на нет все его попытки завязать с миром прочные связи, проникнуться его перепутанной корневой системой, ощутить целостность существования. Он слишком многое обещал жизни, но слишком мало сумел ей дать. Будь у него зоркое сердце, он бы углядел в себе эту опасную черту и сумел бы с ней справиться, ведь он прежде всего был человеком слова. Но то, что он обещал, шло поверх слов, поверх обещаний. Он пробуждал в людях какие-то немыслимые надежды на перемену в их судьбах, он выставлял себя гарантом этих перемен -- и всякий раз оказывался шарлатаном, поманившим больного верой в его исцеление. Но, быть может, дело тут вовсе не в обаянии и даре записного шарлатана, а в том, что люди, поверившие ему, были действительно больны неизлечимо -- страхом, неверием в себя -- и просто недостаточно сильно любили жизнь -- не эту, в которой им зачастую не давали развернуть свои способности, преследовали за убеждения, душили творческую мысль, а просто жизнь... Отец никогда не думал о том, чтобы произвести на окружающих неизгладимое впечатление, но оно всегда оказывалось настолько мощным, что его можно было сравнить с головокружительной страстью, мгновенно меняющей облик мира, когда жизнь начинает прорастать из каждой поры невиданными чудесами. Все в нем покоряло людей, особенно молодых: его твердая вера, что жизнь, несмотря ни на что, прекрасна, независимость суждений, сила и самостоятельность, то, что он воевал, сидел в лагерях и шарашках, что был близок с Курчатовым, знал Тимофеева-Ресовского и Риля, что он свободно говорил на трех европейских языках, был остроумен, необычайно работоспособен, что вокруг него спонтанно завязываются праздники, какие-то чаепития, арбузники и капустники, что он одинаково любезен с ректором и институтской вахтершей, что здоровается с нищими за руку, величая их по имени-отчеству, что у него красавица жена. Все это было так, он действительно был таким, каким его видели, но все-таки, будучи больше самого себя, он бывал и другим, не вмещаясь в созданные для себя рамки и установки, -- быть может, именно в этом и заключалось трагическое его обаяние. Не он представлял угрозу для общества, а общество, на мой взгляд, еще не сумело дорасти до отца, поэтому оно всегда оказывалось страдающей стороной.

После скандала с той женщиной, получившего большую огласку, отца общим голосованием изгнали из института, и он уехал устраиваться на работу в Куйбышев. Однажды его коллеги явились к нам в дом целой депутацией. Мы недавно получили квартиру и даже как-то сумели ее обставить. Но когда они возникли на пороге, мама сдержанно пригласила их на кухню, показав гостям, что душевных излияний от нее ожидать не следует.

Они прошли за нею гуськом по коридору, двое мужчин и одна женщина, с сумрачными лицами жертв, влекомых на заклание. Наверное, этим людям представлялось, что они пришли с благородной миссией, с предложением помощи и поддержки в трудную минуту. Но я видела перед собою каких-то старых, невзрачных людей со слежавшимися мыслями, с бесприютной душой, напрасно ищущей себе пристанища в науке, негодующих на жизнь оттого, что наука оставила их с носом, безнадежно блеклых... Их смущало отсутствие на лице мамы какого-либо отчетливого чувства, это сбивало их с толку, и они никак не могли начать. И когда мама сухо спросила: "Чем обязана?" -- востроносый молодой человек, ответственный секретарь института, с гримасой, означающей, что он понимает тягостность возложенной на него миссии, но иначе поступить не может, извлек из кармана вчетверо сложенную газету и протянул маме.

Мама мельком взглянула на заголовок статьи -- "Авантюрист на кафедре" -- и тут же вернула ее.

– - Вы уже прочли статью?
– - удивленный, спросил секретарь.

– - Мне незачем ее читать, я знаю, что там может быть написано, -проговорила мама.

– - С нашим институтом связались компетентные органы, -- почтительным к органам тоном сказал секретарь, -- и они сообщили...

– - Я уже догадалась, что они связались с вами, и представляю, что они вам сообщили, -- перебила его мама.

Секретарь развел руками, и в разговор вступила крупная пожилая преподавательница органической химии, которую отец называл гренадершей.

– - Здесь сказано, что ваш муж во время войны активно сотрудничал с немцами...

– - Не сомневаюсь, что там именно так и сказано, -- с отвращением произнесла мама.

– - Вы хотите сказать, что это неправда?

– - Я совершенно ничего не хочу сказать, -- нетерпеливо возразила мама.
– - Это вы что-то имеете сообщить мне... Что именно? Я уволена?

Мамин вопрос как будто поставил эту маленькую группу в затруднение. Третье действующее лицо, мамин начальник Андрей Андреевич, профессор, всегда относившийся к ней с симпатией, протестующе поднял руку:

– - Нет, что вы! Напротив, мы очень просим вас остаться... Нам кажется, после того, что произошло, вы не должны следовать за вашим мужем...

– - Об этом позвольте судить мне самой, Андрей Андреевич, -- сухо заметила мама, и тут поднялся ответственный секретарь, бывший папин аспирант, видимо раздраженный ее тоном.

– - Мы очень, очень в нем разочарованы -- как в человеке и ученом!
– сказал он.

Тут у меня буквально руки зачесались их выгнать. Они, видите ли, разочарованы! Да соображают ли эти люди, что говорят! Отец был волшебными очками, через которые они видели себя большими и яркими, такими, как он, и вдруг эти очки слетели с их глупых носов, и они снова видят в зеркале все ту же свою вчерашнюю, приевшуюся физиономию и не знают, что с ней поделать. Пошли вон отсюда, дураки! Мой отец, обманщик и развратник, он выше вас всех на несколько голов, хотя бы потому, что он сам обманывает, а не обманывается, сам развратничает, а не сплетничает о чужом разврате!

И тут "гренадерша", полная негодования, сообщила новость, которую они, видимо, решили выложить в последний момент.

– - Вы не все знаете. Мы считаем, что ваш муж явился виновником гибели той женщины...
– - с удовольствием произнесла она.
– - К нам дозвонились из милиции и сообщили, что она попала под поезд. Наверное, это не случайная смерть. Скорее всего, бедная женщина наложила на себя руки...

И тут они все получили вознаграждение за свой приход. Мама побелела лицом и сползла по стене на пол. Вокруг нее тут же началась беготня со стаканами воды, носовым платком и валерьянкой...

14

Оказавшись однажды в Москве, я случайно набрела на библиотеку для слепых. Это было удивительно. Еще полчаса назад, поднимаясь по эскалатору станции "Добрынинская", я вспоминала, как Коста рассказывал о своих поездках в Москву. Мать и сестра отводили его в библиотеку на целый день, а сами отправлялись по магазинам. Его там уже знали и даже, горделиво сообщил он, питали к нему слабость, особенно библиотекарь Зоя Федоровна, да и заведующая Тамара Алексеевна тоже, встречали как родного, чаем поили, а когда Тамаре Алексеевне случалось ездить в нотную библиотеку для слепых, Коста увязывался туда с нею. Судя по его рассказам, он вел себя в библиотеке так же, как любой зрячий заядлый книгочей: долго бродил между полок, насыщаясь прикосновением к корешкам книг, раскрывая их на любой странице, вытягивая нити уже знакомых сюжетов, перебираясь из одной страны в другую, из прозы в поэзию, наслаждаясь бродяжничеством пальцев, под которыми оживали слова. У него дома тоже были книги, которые мать выписывала через общество слепых, но здесь их было -- как прекрасных наложниц в гареме. Улыбка, должно быть, бродила по его лицу...

Поделиться с друзьями: