Происхождение всех вещей
Шрифт:
Тут Пруденс, видимо, зашла слишком далеко.
В течение следующих дней газету захлестнул поток разгневанных откликов на ее слова. Некоторые из этих писем пришли от ужаснувшихся матерей («Дочь Генри Уиттакера не дает своим детям носить обувь!»), но большинство — от разъяренных мужчин («Коль миссис Диксон так нравятся черные африканцы, как она утверждает, пусть выдаст свою самую симпатичную маленькую белую дочурку за самого чернильно-черного сынка ее соседа — жду не дождусь поглядеть, как это будет!»).
Что до Альмы, она не могла отделаться от чувства, что статья ее слегка раздражает.
Смотрите, как мало мне нужно, словно заявляла Пруденс. Смотрите, какая я хорошая.
Пруденс с ее демонстративной бедностью раздражала Альму, как Диоген раздражал Платона. Мало того, она невольно задумывалась о том, не хочется ли иногда чернокожим соседям Пруденс, Харрингтонам, отведать чего-нибудь, помимо кукурузного хлеба и патоки, и почему бы Диксонам не купить им еды вместо того, чтобы тоже голодать в столь бессмысленный знак солидарности?
Газетные откровения Пруденс обернулись неприятностями. Вначале угрозам и нападкам подверглись Харрингтоны: их затравили до такой степени, что они вынуждены были переехать в новый район. Потом мужа Пруденс, Артура Диксона, забросали лошадиным навозом, когда он шел на работу в Пенсильванский университет. Матери стали запрещать своим детям играть с детьми Пруденс. Кто-то взялся вешать на калитку Диксонов полоски южнокаролинского хлопка и оставлять горки сахара на их пороге — поистине странное и изобретательное предостережение! А потом однажды, в середине 1838 года, Генри Уиттакер получил по почте анонимное письмо, в котором говорилось: «Заткните рот своей дочери, мистер Уиттакер, или увидите, как ваши склады сгорят дотла».
Этого Генри терпеть уже не смог. Его и так оскорбило то, что дочь растратила свое щедрое приданое, но теперь под угрозой была его собственность. Он вызвал Пруденс в «Белые акры», намереваясь вбить в нее хоть немного здравомыслия.
— Будь с ней мягок, отец, — предупредила Альма накануне встречи. — Пруденс, скорее всего, шокирована и обеспокоена. События последних недель принесли ей немало тревог, и ее, вероятно, больше занимает безопасность ее детей, чем твоих складов.
— Сомнительно, — проворчал Генри.
Но если кто-то думал, что Пруденс явится в «Белые акры» запуганной и взволнованной, его ждало разочарование. Пруденс вошла в кабинет Генри, подобно Жанне д’Арк, и встала перед отцом с неустрашимым видом. Альма попыталась любезно поприветствовать сестру, но Пруденс любезности не интересовали. Не интересовали они и Генри. Он немедля приступил к разговору.
— Смотри, что ты наделала! — взорвался он. — Навлекла позор на всю семью, а теперь приводишь толпу линчевателей на порог отцовского дома! И этим ты меня отблагодарила за все, что я тебе дал?
— Я не вижу никакой толпы линчевателей, — ровным
тоном отвечала Пруденс.— Что ж, скоро, может, и увидишь! — Генри швырнул Пруденс письмо с угрозами, и та прочла его, но никак не отреагировала. — Знай, Пруденс, я буду очень недоволен, если придется вести дела из обугленного остова сожженного здания. Ты кем себя возомнила, что играешь в эти игры? Зачем говоришь такие вещи газетчикам? Это недостойно. Беатрикс бы не одобрила такое.
— Я горжусь тем, что мои слова напечатали, — промолвила Пруденс. — И с гордостью повторила бы их перед каждым газетчиком на земле.
Ответ Пруденс не улучшил ситуацию.
— Являешься сюда одетой в тряпье, — все более разгневанным голосом продолжал Генри, — без пенни в кармане, несмотря на мою щедрость. Приходишь из нищего ада, в котором тебя держит твой муж, чтобы показушно прибедняться перед нами и чтобы все мы чувствовали себя рядом с тобою скверными людьми. Лезешь туда, куда тебе лезть не следует, и мутишь воду в деле, способном расколоть этот город и уничтожить мои торговые интересы в нем! И все, между прочим, без причины! Ведь в содружестве Пенсильвания нет рабства, Пруденс! Так зачем ты упорно гнешь свою линию? Пусть южане сами разбираются со своими грехами.
— Сожалею, что ты не разделяешь мои убеждения, отец. — Пруденс была спокойна.
— Да я дырки от бублика не дам за твои убеждения. Но клянусь, если с моими складами что-нибудь случится…
— Ты влиятельный человек, — прервала его Пруденс. — Твой голос пошел бы на пользу нашему делу, а деньги принесли бы много блага этому порочному миру. Взываю к свидетелю, бьющемуся в твоей груди…
— Да будь он проклят, свидетель в моей груди! Ты только усложняешь жизнь всем добропорядочным торговцам в этом городе!
— И что прикажешь делать, отец?
— Придержать язык и заняться наконец своей семьей — вот что.
— Все страждущие — моя семья.
— О, ради всего святого, прибереги свои проповеди для кого-нибудь еще — они тебе никто. Люди в этой комнате — вот кто твоя семья.
— Не больше других, — возразила Пруденс.
Тут Генри замолк. Эти слова как будто заставили его не дышать. Даже Альму они сразили. От этих слов у нее вдруг защипало глаза, словно ей только что влепили сильную затрещину по переносице.
— Ты не считаешь нас своей семьей? — проговорил Генри, когда к нему вернулось самообладание. — Что ж, хорошо. Я освобождаю тебя от необходимости быть ее частью.
— О, отец, не надо… — в неподдельном ужасе взмолилась Альма.
Но Пруденс оборвала сестру и дала такой ясный и спокойный ответ, что можно было подумать, она репетировала его годами. Может, так оно и было.
— Как угодно, — отвечала она. — Но знай, что этим ты отрекаешься от дочери, которая всегда была тебе верна и которая имеет право рассчитывать на нежность и сочувствие единственного человека, кого на своей памяти звала отцом. Это не только жестоко, но и, по моему мнению, заставит тебя мучиться угрызениями совести. Я буду молиться за тебя, Генри Уиттакер. И во время своих молитв спрошу у Владыки Небесного, что же произошло с совестью моего отца — или у него ее в помине не было?