Прощай, Берлин
Шрифт:
Я расстроил планы Фрица, настояв на посещении «Саломеи», где я никогда не был. Фриц, знаток ночной жизни города, презирал это заведение.
— Дешевка, — сказал он. — Его держат только ради провинциалов.
Бар «Саломея» оказался более дорогим, а обстановка более гнетущей, чем я предполагал. Несколько актрис, изображавших лесбиянок, и молодых людей с выщипанными бровями слонялись у стойки, время от времени разражаясь хриплым гоготом или пронзительными выкриками, — очевидно, предполагалось, что так смеются пропащие души. Все помещение было раскрашено в золотые и инфернально-красные цвета: алый плюш толщиной в несколько дюймов и огромные позолоченные зеркала. Бар был полон. Главным образом он был заполнен почтенными торговцами средних лет и их домочадцами, которые восклицали в
У входа мы столкнулись с группой молодых американцев, сильно пьяных и не решавшихся войти. Верховодил ими маленький коренастый человек в пенсне с неприятно выдававшейся вперед челюстью.
— Эй, — спросил он Фрица, — что тут показывают?
— Мужчины, переодетые женщинами, — ухмыльнулся Фриц.
Маленький американец не поверил.
— Мужчины, переодетые женщинами? В женщин, да? Они что же, голубые?
— В конечном счете все мы голубые, — скорбно и торжественно объявил Фриц.
Молодой человек недоверчиво оглядел нас. Он еще не отдышался после бега. Остальные неуклюже толпились за ним, готовые к чему угодно — хотя их наивные молодые лица с широко раскрытыми ртами, глотающими воздух, в зеленоватом свете лампы казались слегка испуганными.
— Ты тоже голубой, да? — спросил приземистый американец, внезапно повернувшись ко мне.
— Да, — сказал я, — очень голубой.
С минуту он стоял передо мной, прерывисто дыша, с отвисшей челюстью, и, казалось, взвешивал: а не дать ли мне по физиономии. Потом отвернулся от меня и с диким боевым студенческим кличем в сопровождении всей компании вломился в здание.
— Ты когда-нибудь был в коммунистическом кабаке возле Зоологического сада? — спросил меня Фриц, когда мы вышли из «Саломеи». — Под занавес стоит заглянуть туда. Через полгодика, может быть, все мы наденем красные рубашки.
Я согласился. Мне было любопытно, что скрывалось под определением «коммунистический кабак».
Оказалось, это — выкрашенный в белый цвет подвальчик. На длинных деревянных лавках за большим голым столом сидело человек десять — как в школьной столовой. На стенах пестрела экспрессионистская мазня, коллажи из газетных вырезок, игральных карт, пивных подставок, спичечных коробков, сигаретных пачек и голов, вырезанных из фотографий. В кафе набились студенты, почти все одетые с вызывающей небрежностью. Молодые люди в матросских свитерах и замусоленных мешковатых брюках, девушки в растянутых джемперах, в юбках, кое-как заколотых английскими булавками, и небрежно завязанных цветастых цыганских платках. Владелица курила сигару. Парень, изображавший официанта, слонялся с сигаретой в зубах и, принимая заказы, похлопывал посетителей по спине.
В подвальчике царили притворное веселье и легкость, я сразу же почувствовал себя как дома. Фриц как обычно встретил много знакомых. Троим он меня представил — студенту живописи Мартину, Вернеру и его подружке Инге, полненькой и живой. На Инге была маленькая шляпка с пером, которая придавала ей комическое сходство с Генрихом VIII. Пока Вернер болтал с Инге, Мартин сидел молча — тонкий, смуглый, с продолговатым лицом, резко выступающими скулами, тонко очерченным носом и сардонической улыбкой заядлого конспиратора. Позже, когда Фриц, Вернер и Инге подсели к другой компании, Мартин заговорил о грядущей гражданской войне. «Когда разразится война, — разъяснил Мартин, — коммунисты, у которых очень мало оружия, будут контролировать ситуацию. Полицию они задержат в гавани при помощи ручных гранат. Необходимо будет продержаться три дня, потому что советский флот стремительно подойдет к Свинемюнде и высадит десант».
— Я целыми днями изготавливаю бомбы, — добавил Мартин.
Я кивнул и смущенно ухмыльнулся — не понимая, то ли он разыгрывает меня, то ли сознательно ведет себя столь неблагоразумно. Он явно был трезв и не производил впечатления чокнутого.
В кафе вошел на редкость красивый юноша лет шестнадцати. Его звали
Руди. Он был одет в косоворотку, кожаные шорты и ботинки мотоциклиста связи. Он прошествовал к нашему столу с видом героя-связиста, успешно вернувшегося после смертельно опасного задания. Однако отчета не последовало. После эффектного появления он по-военному резко пожал всем руку, спокойно уселся рядом с нами и заказал стакан чая.Сегодня вечером я вновь посетил коммунистическое кафе. Это действительно прелестный мирок, со своими интригами и контринтригами. Здесь есть свой Наполеон — зловещий бомбоизготовитель Мартин; Вернер — местный Дантон; Руди — Жанна Д’Арк. Каждый подозревает каждого. Мартин уже предупредил меня, чтобы я был осторожен с Вернером — он политически неблагонадежен: прошлым летом украл все деньги молодежной коммунистической организации. А Вернер предостерег меня против Мартина: он нацистский или полицейский шпион, или состоит на службе у французского правительства. Вдобавок ко всему и Мартин, и Вернер серьезно советуют мне держаться подальше от Руди и наотрез отказываются объяснять, почему.
Но это совершенно неисполнимо. Руди уселся рядом и тотчас заговорил со мной — на меня обрушился ураган эмоций. Его любимое слово — «knorke» — потрясающе! Он — следопыт. Хочет знать, что такое английские бойскауты. Любят ли они приключения? Все немецкие юноши — любители приключений. Приключения — это потрясающе. Наш тренер — потрясающий человек. В прошлом году он поехал в Лапландию и все лето прожил в хижине один…
— Вы коммунист?
— Нет, а вы?
Руди оскорбился.
— Конечно! Мы все здесь… Я дам вам несколько книг, если хотите. Вам нужно прийти к нам в клуб. Это потрясающе. Мы поем «Роте фане» и другие запрещенные песни. Вы меня научите английскому? Я хочу изучать языки.
Я спросил, есть ли в их группе девушки. Руди был так возмущен, словно я допустил какую-то непристойность.
— Женщины ни к черту не годятся, — сказал он горько. — Они все портят. В них нет духа приключений. Мужчины скорее понимают друг друга, когда они одни. Дядя Петер (это наш тренер) говорит, что женщина должна сидеть дома и штопать чулки. Единственное, к чему они пригодны!
— Дядя Петер тоже коммунист?
— Конечно! — Руди внимательно поглядел на меня.
— Почему вы спрашиваете?
— Просто так, — поспешил я ответить. — Кажется, я его путаю с кем-то…
В тот день я побывал в исправительном заведении, навестил одного из моих учеников, герра Бринка, который там преподает. Это приземистый широкоплечий человек, с тусклыми светлыми волосами, мягкими глазами и выпуклым, слишком тяжелым лбом немецкого интеллектуала-вегетарианца. Он носит сандалии и рубашки с открытым воротом. Я нашел его в гимнастическом зале, где он проводил урок с умственно отсталыми детьми; в исправительном заведении умственно отсталые живут вместе с малолетними преступниками. С меланхолической гордостью он поведал мне несколько историй: про маленького мальчика, страдающего наследственным сифилисом, — у него сильное косоглазие, про сына хронических алкоголиков, который безостановочно хохочет. Они карабкались по стенам, как обезьяны, смеясь и болтая, с виду вполне счастливые.
Потом мы прошли в мастерскую, где мальчики постарше в голубых халатах (все беспризорники и хулиганы) шили обувь. При виде Бринка они заулыбались. Лишь несколько человек оставались угрюмыми. Но я не мог смотреть им в глаза. Чувствовал страшную вину и стыд: ведь в этот момент я являлся единственным представителем их тюремщиков из капиталистического общества. Интересно, не арестовали ли кого-нибудь из них в Александр Казино, и если так, они могли бы меня узнать.
Завтракали мы в комнате сестры-хозяйки. Герр Бринк извинился за то, что кормит меня тем же, что и мальчиков — картофельным супом с двумя сосисками и блюдом из яблок и вареных груш. Я возразил, как от меня и ожидали: все очень вкусно. И все же при мысли о том, что мальчики должны это есть, кусок застревал у меня в горле. Казенная пища имеет специфический привкус, хотя, возможно, это плод воображения. (Одно из самых ярких и страшных воспоминаний моей собственной школьной жизни — запах обычного белого хлеба.)