Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Даже двоюродный баловень Марк стал проповед­ником моей физической мощи, грозя сопливым обид­чикам и требуя демонстрации, в чем приходилось де­ликатно отказывать. Я пробовал стать ему старшим братом, потому что с Персом промахнулся, а в сердце тяготел неизбывный долг.

Годы недоумения, исчезновение частых дней. Юность стремится к устью, как слепая вода в акведуке, не в силах сама остановиться. Человек — такое же ве­щество, но высвечен судьбой из вечного сна предме­тов, и когда судьба отнята, ему не впрок вся одушев­ленность. Невесело мне спалось в отведенных теперь покоях покойницы, в ее журавлиной голубятне, вдали от лепета Марка и храпа Виктора, который он тоже откуда-то цитировал. Явившись на свет сосудом смыс­ла и назначения, обольщенный вербовщиком и корот­ким приданым любви, вырастаешь в удушливое оди­ночество: высоко под плитками потолка висит окно, сорвана бурая марля, расшнурован смертный ставень. Эти гроздья звезд развесил древний фек Арат и сладко умер, а они горят надо мной повсюду в строгом соот­ветствии названиям. Мне снилось внезапно возлюблен­ное синеглазое

лицо, знакомое до озноба — рот, прав­да, чуть шире совершенства, даже много шире, с розо­вым дыхательным зубом в центре.

В табуне утренних пришельцев я дважды разглядел Эвна — я теперь выискивал его намеренно, подивиться дерзости, одушевившей вчерашнюю вещь. Это был муж­чина заметных габаритов, в пегом от линьки буром пла­ще, по-мавритански узконосый и скрупулезно выбри­тый, что в его положении было совсем не обязательно, даже обличало известную гордыню. В ту пору я слабо разбирался в диковинах его культа, предпочитающего свинине субботу, да и нынче, после долгих объясне­ний, не возьму в толк, что побуждает это племя регу­лярно порывать со здравым смыслом и уцелеть столько столетий, пережив множество осторожных. Тогда мне была любопытнее анатомия обращения: положил ли он под нож южную оконечность? Большинство ведь не рискует, довольствуясь уроками закона, но этот, если верить характеру, был не из их числа. Он не то чтобы сторонился остальных льстецов, но уступал им в быст­роте броска на жест или подачку, всегда мешкая сзади, и от зоркого Вергиния не ускользало. После Эквир-рий, в день Юноны Лукины дядя, обычно чуждый бла­гочестия, намеренно произвел возлияния и воскуре­ния по полному регламенту — Эвна, конечно, недо­считались, что и составляло цель. Выходя, я уловил обрывки инструкций свидетелям. Обойдем логическую ловушку: факт, что философы бывали рабами, не доказывает, что и рабы вправе рас­суждать о первоосновах. На каждого Тирона положена сотня Викторов, беспрепятственно извергающих изо рта, на манер скворца или попугая, все вложенное в уши. Не буду, как простоватый предок, настаивать, что вся­кому обеспечена участь, для которой он рожден: мир болен бедой и ссорой, свора псов запряжет и льва во­зить повозку. Но не в ту сторону устремлена несправед­ливость — сколько еще беспрепятственно рыщет назна­ченных ошейнику и клейму! Я встречал сотни. Когда пресловутый Спартак, сам, по слухам, царской крови, открыл победоносному сброду путь восвояси, никто не отозвался, предпочтя на месте перебиваться разбоем, пока правосудие не развесило всех вдоль Аппиевой до­роги. Раб, в законе или в душе, знает о свободе одно: она убивает. Лучше жить повизгивая, заголившись для любой прохожей похоти, чем умереть свободным, луч­ше сильно притаиться — авось, остальные перемрут раньше. Свободный скорбит, не опередив на костре ближнего; раб радуется, что по крайней мере уползет последним.

Похоже на очередной отчет Эрмагору. Я, собствен­но, о том, что одному Эвну, или пусть их будет хоть несколько, не сокрушить железных уложений, равно как апофеоз Эркула или Кастора без пользы ездоку погребальных носилок.

Он проступил на одном со мной лоскуте поверхно­сти, глотнул той же непоправимой отравы: жизнь как вода, припадешь — не оторвешься; и коль скоро мне не блистать в его мемуарах, пусть он навестит мимо­летным гостем мои, где многие расселись без спроса и не щадят хозяйского угощения. В столь коротко оби­таемой пустоте сотни путей пересекаются негласно, как волчий бег с парением ястреба, но я вызвался в свидетели. У кого пересох голос, пусть отныне гово­рит моим. Это была, наверное, жизнь без передышки, полная грубого труда и подбитая в самый час надежды, так что пришлось возвратить автору. В предпоследний раз он встретился мне на пороге дядиной спальни, в канун Ид, когда журавли покидают зимовье. Узкий взгляд слился в лезвие; на скулах и выбритой до древе­сины губе горели искры пота. Внутри Вергиний со сдер­жанным торжеством протянул мне приговор прайтора: восстановить в прежнем владении со всеми вытекаю­щими правами, сумма выкупа возврату не подлежит.

Дядины деньги (неизвестно, во что он оценил род­ство) были к тому времени успешно запущены и кур­сировали в нужном канале, но разум возобладал по­здно, и быстрый срок истекал. Нерасположение сопра­вителя и отцовская опала лишали смысла апелляцию к самому верху. Беда усугублялась тем, что я, в расчете на категорические обещания, не известил Тарракон о постигшей неловкости; теперь же письмо могло не по­спеть вперед сюрприза. Истекала надежда, а с ней, к досаде Кайкины, и мое искусство собеседника.

Дня за три до развязки меня окликнул на улице сви­стом одноклассник, некто Фруги, сторонник скорее Силия, чем мой, но из чуткости к конъюнктуре до поры заморозивший неудобную дружбу. Он сообщил, что меня немедленно желает видеть Силий-старший, па­паша моего питомца, и вызвался проводить. Я смешался — обстоятельства слишком подтверждали нелестный отзыв Вергиния, — но сообразил, что хуже в моем по­ложении стать не может. Весь неблизкий путь мы про­делали молча, как рыбий косяк на две персоны, огибая лужи и языкатых попрошаек. Подведя к черной поли­рованной двери с резными козерогами, Фруги растаял в пространстве, а меня доставили в сад, где хозяин воз­лежал среди благодарных растений под закипающим мартовским солнцем. Силий был стар. Его ссохшееся тело терялось в складках плаща и еще каких-то наки­нутых попон, а голова гротескно высилась над этой равниной, принадлежа как бы другому, тучному че­ловеку: по два подбородка с каждой стороны с седло­виной в центре, сизый лоснистый нос, безволосые бро-вяные навесы; лишь самая верхушка черепа была, как древняя гора, увита редкими перьями.

Голова, впро­чем, была как бы вообще ничья: из всех членов отли­чалась только рука, которой лежащий таскал с при­крытого лопухом блюда неизвестные кусочки и со­средоточенно жевал. Присутствие разума в этом жующем механизме выдавали только острые серые глаза — они мгновенно выхватили меня из пейзажа, опровергнув отсутствие конечности. Голова тихо и внятно заговорила.

Силий задал единственный вопрос: не сын ли я Г. Лукилия Ирра, раненного под Клунией в кантабрскую войну. После утвердительного ответа он спокойно со­общил, что немедленно посылает к прайтору снять все обвинения и уплатить положенный штраф за вздор­ную тяжбу. Он добавил, что обстоятельства моей раз­молвки с его сыном были представлены ему неверно, но теперь, располагая фактами, он знает, кому адресо­вать наказание. Он попросил меня также передать отцу наилучшие пожелания от старого командира.

Чуть помолчав, Силий снова потянулся к столику с блюдом. Я решил было, что кормление головы возоб­новилось, и дрогнул откланяться, но пожилая рука сверх ожидания метко бросила в мою сторону мелкий пред­мет вроде кошелька или буллы. Я выхватил из воздуха странный подарок и развернул: на лоскуте кожи лежал человеческий зуб. Разобраться в устройстве лица и мимики паралитика было трудно, но глаза, кажется, рассмеялись. Приступ счастья настиг уже на улице, как созрев­ший солнечный удар. Все застыло и стало валиться набок: галдящий в каменном алькове зеленщик, кро­вельщик с тачкой яркой черепицы и просто праздные едоки лука у водоразборной колонки — чудные мои соотечественники, соль латинской земли, чернь и сво­лочь. Вдруг просвистело и взорвалось у самых ног; я вскинул голову: в углу распахнутого окна патлатая про­стушка в испуге закусила пальцы, подоконник утопал в цветах. На мостовой в черепках и земле дрожала жа­лобная фиалка. Я поднял и обдул растение, припеча­тал лепестки поцелуем и с улыбкой швырнул в окно — а вслед, чтобы слишком не возомнила, запустил кожа­ный талисман Силия.

Вергиния удалось перехватить в Юлиевой басилике, где он бился над заключительным аргументом по поводу запашек или потрав на чьем-то участке. Дело выглядело гиблым для обеих сторон, потому что в со­седнем отсеке витийствовала знаменитость. В перего­родку наперебой ударяли рукоплескания и рев трени­рованной клаки краснобая, пока наглядные состязате­ли зря разевали рыбьи рты. Мое избавление чрезмерного эффекта не произвело, словно было плодом не слепого случая, а собственной неусыпной стратегии, в кото­рую меня упустили посвятить. После скромной радос­ти и поцелуев раздалось предложение облегчиться в. ближайшем месте, возведенном для нужд тяжущихся и публики. Очень по-девичьи — страсть наших сестер к совместным отправлениям общеизвестна.

Это была элегантная травертиновая ротонда с лож­ным портиком и пилястрами. Внутри пахло и журчало, мозаичные герои предавались подвигам. Компания мочащихся шумно разбирала стиль обвинителя, то и дело сбиваясь на программу завтрашних бегов. Некто весьма навеселе, проделав общепринятое, теперь изла- гал черепком на стене беглые впечатления. Сопрово­дить сюда Вергиния стоило хотя бы затем, чтобы по­любоваться отлаженной работой его команды, избав­лявшей хозяина от всех хлопот, кроме самых неизбеж­ных. Бедняга Соситей со снопом свитков попал в куда худшее положение, пока я, сполоснув руки, не пере­нял у него бремя. Когда посторонние поредели, и Вер-гинию, подхваченному с очка, протирали огузок све­жей губкой, он принял из рук Лисандра флакон духов, опорожнил под приподнятый парик и поставил судьбу в известность: «Решено: женюсь!»

Я понял его безошибочно, словно слова вырвались у меня самого, словно это я, с прохладной губкой в разъеме ягодиц, взвешивал окончательные доводы. Мы угодили в шахматную позицию с единственным ходом, ход был его и наперед мною принят с набросками бу­дущих комбинаций. Все равно я вел эту партию из-за подставных спин, не имея права на место у доски.

Мы расстались: дядя поспешил известить счастли­вицу, а я — прямиком домой, не забегая к Кайкине, потому что каникулы истекали и победу подобало от­праздновать перед всем личным составом. Дом был еще тих и пуст, кухонная возня только стала затеваться. На пороге атрия померещилось незваное присутствие. Я поискал глазами: у ларария стоял посторонний. Вор? Эвн — бурая лакерна не оставляла сомнений. Было ясно, что очевидцы ему ни к чему, и я решил до време­ни подыграть. Ради ракурса я просеменил вдоль зад­ней стены и прикипел к колонне. С серым от ненави­сти лицом раб озирал наш домашний пантеон. В руках он держал меч.

Это был простой солдатский инструмент с набор­ной кипарисовой рукоятью. Он держал его этой руко­ятью вниз, острием к себе, к горлу. Замысел не вызы­вал сомнений, кощунство тоже. Однако я медлил звать людей, отчасти из слабого сочувствия, но проснулась и старинная присяга злу, принесенная у столба Каллиста.

Наконец он взялся за дело. Первая попытка, как я моментально угадал, была обречена на неудачу. Он инстинктивно отнес клинок слишком далеко, к тому же зачем-то разбежался, всего два шага, и угодил голо­вой в алтарь. Посыпались истуканчики; распахнутая дверца выплюнула посуду, и она с медным лязгом зап­рыгала под ногами. Он неуклюже встал. Я увидел, что правое ухо отстает от черепа, и оттуда бьет яркий кро­вяной родник. Неожиданно движения раненого обре­ли точность. Теперь он приставил острие вплотную, даже проткнул кожу, нагнулся и грянул оземь простым расслаблением мышц, не ударяясь в бег. Рукоять глухо стукнула об пол. Лезвие вышло в мясном воротничке чуть в стороне от позвоночника, у верха правой лопат­ки. Алый язык облизал постамент ларария. Мгновение убитый хранил последнюю неудобную позу, затем упал на пол и медленно подтянул колени.

Поделиться с друзьями: