Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Здесь выстроен единственный мир, одинокий форт сознания среди зыбких фантомов. Не они ему альтер­натива, а гибель и голое исчезновение — согласие на отсутствие. Бывшее однажды и вовек не возникшее отсутствуют одинаково, потому что строгий гарнизон учинит перекличку наличности, и что не отзовется — лишают имени. Ничто ни за чем не следует, потому что нет протяженности, только лезвие света пронзает тело небыли, только тут обитаемо. Мечтатель, стре­мясь быть множеством, располагает на листе череду предшествий, но лист повернут ребром и лишен тол­щины. Ничего не было, и не только

ничего не было, но и самого «не было» — нет.

Знакомая музычка-отмычка уже заплела в голове свои сладкие кольца. В ноздрях раздался бережный шероховатый запах, словно там завелось осязание. Еще успели в спальню деревянные ноги бега. Еще молодцы пальцы подцепили задвижку ставня. Я взмыл под пес­трый стеганый потолок; глянул вниз, где с припадоч­ного мальчика облетали веснушки; посветил и погас.

VIII

Распускается ночь, черная лилия в дельте Леты; стро­гие песьи голоса застревают в голодных горлах. За ре­кой, если разменял последний взгляд с Яникула, еще дотлевает огарок утра, а новое никогда не наступает для всех — пепел тщетных обещаний мешается с соб­ственным, тают кость и тук на кипарисовых козлах, под грузом роз. В тысячеглазые жилища столицы со­чится мгла, жадная порожнь пожирает вещество мира — многого недосчитаемся засветло, но уже не вспом­ним. Кто поручится, что светает всегда там же, где на­кануне смерклось? Проще заподозрить рождение света и объема заново и совместно, с одинаково напрасным концом. Лишь материнская мгла всегда неизменна, в ней погасли качества, и не подобрать сравнения.

Ночью на топчане, под рыбьим зраком звезды в подводной раме, человек, без достояния и достоинства, оттеснен к последнему пламени. В нем стиснута речь, потому что гортань трепещет и у паралитика, пока не закатились зеницы и не обрушились розы. Не в при­мер псам, мы обречены лаять даже внутри себя.

С младенчества, задолго до своих исповедальных ка­ракулей, я закоренел во мнении, что речь не отражает, а творит, что безымянное отсутствует вопреки глупой ви­димости, а названное возникает. Узор и запах розы, со­зерцаемой в канун елисейского отбытия, состоит в сло­ве, а не в нагом предмете; роза пахнет в творительном падеже, а мертвые вещи одиноки и самотождественны. То-то и сходят на нет боги отечества, уступившие смер­тным власть нарицать имена, ибо в ней была вся сила и святость. Но и нам поздно праздновать: достигший вер­шины уже не имеет, кому поклониться, ему больше не сложить бремени.

Ночь начинается с обеих сторон повествуемого, пышет жарким мраком в зрачки рассказчику и его пред­мету. Из окна, где я трачу последний луч, чтобы про­ложить дорогу в прошлое и увернуться от попятной смерти, видно, как почти на ощупь входит в гавань Кайсарии галера имперского флота — с пирса моргают фонари, бравая ругань лоцмана доносится как из-под воды или одеяла. Снизу зрение уже забрызгано чер­ным студнем, в который свернулось пространство со всей начинкой и носовым истуканом Доброго Случая. Только парус пялит гигантский глаз куда-то в Гаризим или Галилейские горы, чтобы преподать урок послуш­но ослепшим. Я, ниже именуемый «я», перекусываю на полуфразе изложение жизни под

тем же именем, не моей, а бывшей, дожитой до истоков теперешнего «я», хотя тоже поди пойми, где перемычка. Экстраполируя парадокс в третью точку, полагаем в ней гипермемуа­риста, который живописует отстоящий пейзаж с пару­сом и тоже посягает на тесное местоимение. Время не движется, оно просто нигде не совпадает. Дни растож-дествляют ложью, ночь сживляет воедино: во сне оку­нешься в юношество воочию, а не рукописным лега­том. Наступает ночь — вот только отчего в трех точках сразу? Может быть, тот, первообраз, сам взялся муд­рить себе будущее? И совпадет ли?

В многомильной пыли грамматических радений про­зреваешь, что небожители подстраховались, и унасле­дован инструмент с секретом, на потайном замке. Ра­зохотившись называть, возводить кое-какую историю и природу, спохватываешься, что слова дискретны и сидят косо, имена, словно камни в стене, существуют по очереди среди несказуемых трещин — надо бы на­речь единственное всей длине от запада к востоку, но единственное не протиснешь в горло. Мы читаем шиф­ровку без кода, навязывая произвольный смысл, а ис­тинный разлит на стыке значений, куда из центра не дотянуться. Мы зиждем все ту же плоскую вселенную, какая нам изначально вручена, но ее уже не пересот­ворить заново. Свидетель Эркул, я-то норовлю неот­ступно, и уже который год, как у спесивца Силия, во рту солоно от крови.

Но зачем я неизменно впадаю в описание суток, словно силюсь запечатлеть нагое течение времени вне событий, зачем тяготею к тени, где из предметов выт­ряхнут объем и провисает пространство? День обречен действию, а слова весомей после сумерек; память, как обрамленное полированное серебро, проливает не боль­ше света, чем затрачено. Прецедент очевиден почти наугад:

Ночь наступила, и сон усталых жителей суши

Мирно простер, успокоил леса

и сердитое море;

Время, когда половину полета

отмерили звезды,

Всюду безмолвна земля, и стада,

и пестрые птицы,

Светлых озер поселенцы одни, а другие —

шипастых

Пустошей, скованы сном под пологом

ночи молчащей.

Отсюда протянута слабая нить событий. Я велю по­дать факелы, соберу стражу и в хриплой полутьме выйду к причалу, лязгая спутниками о каменные русла узких лестниц. Там, в толпе силуэтов у трапа, статистов космоса, один адресован мне — тощий, как топорище под зазубренным лезвием лица, опаленный недугом до бронзы, но с заветным «пиладом» в тылу, с заложен­ной в пяти местах книгой. Мы обнимемся через горь­кие годы порознь. О, Кайкина! Без оговорок прощено прежнее, а впереди почти завершилось, потому что срок известен. Дальше ему в Александрию, поправлять с капрейского позволения руины здоровья, а мне в сви­те прайфекта пылить в Иерусалим, где местный фес­тиваль сулит беспокойство. Эти тропы сойдутся еще однажды...

[1] Следовательно, необходим выход в свободу. Это возможно не иначе, чем путем пренебрежения судьбой. Сенека, «О бла­женной жизни».

Поделиться с друзьями: