Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И пока во мраке неугомонный Марк, пятками в по­душку, доставал из меня небывалые подробности, на языке скользило и клеилось сладкое слово: аксиома.

До светлой сутолоки сна, уносимый матрасной зы­бью, искусительной роскошью после иберского спар-танства, я читал недолгую книгу отрочества, еще не затертую с торцов. Внезапно из нее изгнали всех пре­жних персонажей, жизни положили иной сюжет, и в звездном безмолвии сердца это раздавалось куда оглу­шительней, чем вечный мраморный ковчег, на кото­ром числилась оболочка. Даже древний Эврипид, по­творщик плебейской страсти, скорее отсек бы себе перо, чем допустил столь неловкую катастрофу, но мир пред­метов простерся без оправданий и доказательств, ему искренне насрать на триединство Стагирита.

Как же стряслось, что, сочинив себе кропотливую правду роста и воспитания, верный край над морем, теплые узы и вверенное бремя возмездия, я гляжу на желтую бумажную гладь, и чернила предстоит разво­дить заново? Эту повесть прошептал умерший, в ней уже не поправить ни слова, а слизанных давностью — не воссоздать. Здесь, под золотым шатром Наилучше­го Величайшего, вдоль рыжей тибрской желчи, где каждый неизбежен и краток, как лист эсквилинских садов, исполнительский состав биографии рассчитал­ся и отбыл, надо заново набирать всю труппу и стро­ить репертуар, а первый герой не убежден в самотож­дественности,

потому что автор возводит события из будущего, как храм с кровельного конька. Мемуары — это жизнь, пролитая вспять, фреска-палимпсест в чертоге Вергиния, и, только пригвоздив взглядом стек­лянный прибор, можно проверить, в какую сторону течет время.

Со второго заезда мой попечитель не прогадал: ри­торский класс Эрмагора блистал ассортиментом сто­личного юношества, и если уступал, то разве придвор­ной школе, которая, впрочем, хирела с допуском обо­их принцев к государственным и бранным забавам — но я воздержусь глумиться над участью несчастных. Кайсару случилось сострить, что лучше быть свиньей Эрода, чем его сыном. Не вступлюсь за свиней самого юмориста, предпочитавшего отжатый сыр и поздние смоквы, но и сыновьям не позавидую. Пробу Эрмагорова заведения удостоверял уже род предстоящего дру­га, а другие самоцветы будут названы по мере надоб­ности. Сам я, кроме дядиной протекции, получил шанс социально определиться уже на первом посещенном занятии, когда речь зашла о перебранке прапрадеда с Веттием по поводу варваризмов; последовал неизбеж­ный вопрос, и я сознался в родстве, хотя и подверг несколько обстоятельств деликатному умолчанию; но им все равно предстояло всплыть. Школа Эрмагора размещалась в длинном доме, при­строенном к старой стене у Юппитера Статора и Юно­ны Регины, со стороны Этрусской улицы. От Высокой тропы сюда натекало почти час ходу, но я не роптал, выбирая что ни день новые слепые кривоулки, и наш номенклатор Лисандр, тот самый вороной бородач, которому я учинял топографические расспросы, шу­тил, что меня когда-нибудь вынесет к Брундисию. Дом Кайкины, напротив, лежал в двух шагах, на подступах к фору, между Кастором и Вестой, и я, не надеясь так быстро собраться с духом, — все-таки первый за все тринадцать лет бесконвойный выход в гости, — пред­ложил беглую прогулку по Палатину, искренне сослав­шись на невежество и любопытство.

Стоял короткий стеклянный день, какими изредка одаряет Рим в декабре. Где-нибудь в авентинских кротовниках разницы не бывает — летом пыльно и смрад­но, зимой смрадно и грязно, — а здесь, под надзором солнца, просторно и зелено. Мы проследовали вдоль недавно восстановленного храма Великой Матери, ис­полинская богиня встретила у фасада с верными львами по флангам, с тонкой и страшной усмешкой сверху, и если мерещилось, то спросить у спутника я не смел. Полюбоваться неопалимой Клойлией, которая запом­нилась из Ливия, оказалось недосуг — Кайкина, вошед­ший в прерогативы проводника, торопил вперед. Спра­ва стекала неожиданная лестница к хижине Ромула, и я сообразил, что уже видел такую же на Капитолии: не­ужто основоположник жил на два дома? Впрочем, хи­жины волновали мало, потому что истинная цель со­стояла в лицезрении дворца, вертепа тирана. На воп­рос, построенный несколько мягче, Кайкина ответил, что дом Кайсара накануне обезображен пожаром, а много ли пользы глазеть на леса и слушать ругань рабочих? Я и то был не против, но не сумел бы объяснить мотива. Мы, несомненно, рисовались в это свидание, несли высокопарную чушь и таращились на ослепительные святыни, словно глупости и визги, присущие возрасту, остались далеко позади. Но черты лицемерия никто не переступал, мы просто притворялись теми, кем почти были на самом деле, утрируя реальный взаимный ин­терес. Немногим довелось наблюдать за дружбой под­ростков, кроме собственной; занятие это — из самых неблагодарных, дурно сыгранный спектакль, где прав­да неотличима от позы, и лишь участникам, ковыляю­щим на каменных котурнах, заметны пронзительные совпадения ритма. В Кайкине проступала закваска рет­рограда, которая импонировала уже тогда, а с годами все вернее; его сентенции были настолько очевидны задним числом, словно прорицал я сам, обретший дар речи, и я, навсегда простив уродство, уже примерял к собственным чертам пароксизмы этой мимики.

Любопытно, что наши вожатые обнаружили еще больше общего — они были некогда проданы в одной партии на Родосе и теперь тарахтели поодаль без умол­ку, то и дело благословляя судьбу и хозяев и выражая надежду, что другим соузникам повезло меньше.

Последняя волна выплеснула к храму Аполлона Актийского, и хотя я не моргнул бы излить запасенный восторг даже на дубликат праотеческой будки, перед лицом грянувшего великолепия он грозил прозвучать разочарованием. Над мраморным зеркалом реяло бе­лое восьмиколонное облако, увенчанное ажурной ко­лесницей солнца, снаружи светлый бог-музыкант осе­нял алтарь с мускулистыми быками по углам, а по пе­риметру в проемах портика застыли шеренги женских фигур с конными ухажерами — Данаиды и их недолгие мужья, пояснил Кайкина. На запертых створках были выложены сюжеты слоновой кости, но я робел рас­смотреть и будто прирос к полированному полу; эта буря красоты не пускала внутрь, совершенство брезго­вало тленным. Владея лишь первыми орудиями ума, ученик неисчислимого народа, я бился в родовых спаз­мах мысли: быть человеком и никем другим, при всей непоправимости кончины, чтобы добывать из глухо­немой природы ископаемый негасимый огонь! Кайки­на терпеливо притих, посрамленный моим порывом, и оба, зависая меж двух небес, мы светили сердцу стра­ны, которую один за другим покидали ее усталые боги. Как сбивчиво стучали собственные сердца, полные древнего благочестия, когда гнев небесной владычи­цы гнал над черной бездной прочь от очагов, прине­сенных в жертву женской прелести! Мы отразили за­морский натиск, но были преданы деревянной игруш­кой Минервы, и кольчатые исчадия обрушили мрак в зеницы единственного зрячего. Глумливые победите­ли получали сполна, теряя рассудок от неутолимой жадности, чумея в узилище ведьмы или принимая в потроха супружеский кинжал, пока скитальцы, в обе­тованной и ниспосланной Авсонии, веками возлагали на алтари от нивы и стада, истово блюли заветы, а затем возвратились явить милость этим горе-данай­цам, впавшим в неопрятное старчество, разнесли по камням непокорную Пеллу и срыли в назидание Ко­ринф, убирая атрии трофейной бронзой и утварью, водружая на форах и фронтонах их мраморные куми­ры, потому что они всю долгую разлуку поклонялись красоте, а мы — доблести. Дивно хороши эти мощ­ные Марсы, эти Венеры Каллипиги с кокетливой ла­дошкой в промежности — и ты, ослепительное солн­це Скопа, — наследство промотавшегося старшего брата; но как бы ни скакали Салии, как бы ни выли арвальские ряженые заумный гимн, ныне сельские увальни без налета эллинской уклюжести, возведшие нас на вершину мира — милость покорным дарить и мечом вразумлять горделивых, — говорят с нами реже, и нам одиноко.

Безусловно,

я тогда не имел в голове инструментов строить такие мысли, пусть они и представляются те­перь общими местами, и если вообще внятно сообра­жал, то летописцу приходится перелагать с отроческо­го наречия. Оригиналу, если он в претензии, не воз­браняется очинить перо и развернуть эпизоды в обратном порядке. Параллельно оригинал косился на Кайкину, пытаясь взять в толк, каково быть этруском — я видел в этом свойство незапамятного Тарквиния или Порсенны, а не осязаемого сверстника; он про­стирал корни в недра времени, а я в лучшем случае к нумантийским членовредителям, и на первых порах я разговаривал с оглядкой, отыскивая тайные признаки.

В тот раз я заскочил к нему лишь мельком, как бы только затем, чтобы отоварить приглашение, — корот­кий день на излете года осыпал лепестки, а кочевье в одиночку по ночному городу предвещало больше при­ключений, чем пуническая война. В отрочестве пер­вым орудием знакомства с чужим жилищем служит обоняние, которое часто через годы воздвигает канув­ший интерьер лучше всякой записи, и в этом раскиди­стом доме меня поразил дефицит опознавательных за­пахов, даже из смежных с прихожей уборной и кухни, словно жители не разделяли с нами телесных слабос­тей. Сестер, из которых одна уже жила где-то заму­жем, я тогда не встретил, и тем более брата, которому еще предстояло увидеть свет. Голые стены в жестком сурике; две-три маски у ларария изобличали краткость родословной, вопреки обуявшей незадолго фантазии. Кайкина занимал отдельную каморку в левом крыле, меблированную койкой, тазом и порожней жаровней. Пока мы перебирали свитки, выстроенные у стены, как когорта на утренней поверке, вошла строгая прямоу­гольная мать, или просто посуровела при виде гостя, которого следовало допросить о происхождении; ни­чего этрусского в этой старозаветной матроне разгля­деть не вышло. Отец отсутствовал по служебной нужде — сейчас уже не вычислить существа миссии, но наме­стником в Мойсию он был послан позже. Вообще он пропадал годами, и многолюдность оставленной семьи объяснялась бы проще, не отводи подозрений прямоу­гольный образ супруги. Годы спустя наши траектории пересеклись — желающих убедиться отсылаю к соот­ветствующему месту.

Я пробирался к себе на север меркнущими транше­ями улиц; сразу за фором, наверстывая, распахнулся такой спектр запахов, будто квартальные лары переве­ли книгу жизни и смерти на язык мусорных псов. На рассвете истории сладко вздыхала трава, всякие люти­ки и клевер, но с тех пор поколения то и дело справля­ли нужду, и небритый встречный прячет желтое пятно на подоле. Не так уж не прав Вергиний, подумалось мне, плещущий по утрам духи просто в пасть, чтобы дотемна источать защитное облако. Упражняя муже­ство, я намеренно выбирал закоулки поглуше, а по­скольку боялся авансом наступления страха, он был неотступен даже в отсутствие подобающего объекта. Чтобы отвлечься от непогоды в желудке, я уставился в анонс праздничных забав:

«Фракийская молния против кельтской скалы.

Любимец Валерий вновь на арене — 26 побед, 7 тру­пов.

Неустрашимый ретиарий Дор.

Всего — 85 пар.

В перерыве — взаимное истребление злодеев».

Чтение почти успокоило, но тут взгляд сполз к по­дошвам, на подозрительно белый предмет в обрамле­нии плевков и других обычных атрибутов. Нехорошее предчувствие отговаривало, но я все-таки присел для пристальности: на мостовой лежал человеческий нос — член, разлучить который с лицом владельца под силу только откусив. Из бездыханных ноздрей лезли плос­кие волоски. О, царь царей!..

Но я отвлекся. Наша в узком смысле безрезультат­ная встреча только подогрела взаимный литературный пыл, с моей стороны не вовсе благотворительный: я сознался в избирательном невежестве, которое грози­ло ущербом статусу, а мы с Кайкиной были младшими в классе. Постановили назначить новое свидание у меня и посвятить разбору Барда, а поскольку времени требовалась уйма, выбрали первый день Сатурналий.

Между тем больной становилось все хуже. По просьбе Фортунаты я прекратил утренние приветствия, а Вергиний навещал жену лишь коротко перед обедом, когда не чаял особых гостей, и выходил со скорбно наморщенным посередине лбом, как больше ни у кого не получалось. Врач навещал почти ежедневно в со­провождении ученика с бронзовым ларцом под мыш­кой, вместилищем отвратительно острых пыточных орудий, цветных пузырьков и разной сушеной дряни. Думаю, эти визиты были доктору не в радость, у него простаивала доходная практика, но увернуться от бес­платных услуг патрону он не мог. Приходилось с мак­симальным лязгом раскладывать арсенал и нести око­лесицу о гуморальных приливах, на что Вергиний, це­нитель и коллекционер зауми, беспрекословно кивал. Я не вполне понимаю, откуда помню многое из ска­занного вчуже — то ли со слов прислуги, то ли просто подслушивал. Участь обреченной, в сущности безраз­личная, интриговала странным контрастом с миниатюр­ным, в ладонь, портретом на полке в атрии: греческий виртуоз запечатлел черты девочки, юной невесты в ог­ненной фате. Никак не красавица, она смотрела из синего овала с доверием балуемого ребенка, который ждет от жизни только подтверждения лучшим надеж­дам; она глядела в наше неразборчивое будущее, как в простое зеркало, готовая прыснуть при виде собствен­ной непривычной прически, воспламениться искрой своего же отраженного веселья. «Мама», — ответил Марк на вопрос, заданный без тени подозрения, и было видно, как бережет он это слово от посягательств жут­кой узницы, которую судьба подсунула взамен. В жел­том полусуществе, провяленном едкой смертной сек­рецией, он отказывался узнавать огарок давней радос­ти, обезлюдевшая любовь стала портретом пространства, повернулась зеркалом к стене, и я благодарил милых мертвых, отнятых сразу и целиком.

То, что еще хранилось, леденея, в темной спальне, теперь опаивали настоем мандрагоры, чтобы ошело­мить боль, но действие было недолгим, и когда прохо­дило, из духоты выступали хриплые стоны. В предпраз­дничный вечер я подсмотрел в просвете полога воско­вую голову богомола на шарнире, с безвекими матовыми глазами, наголо выбритую. Марка, несмотря на все протесты, сослали с Виктором в Ланувий до Нового года. На завтра была назначена трепанация.

Я уже имел случай излить любовь к медицине; тем не менее рискну сунуться с соображениями. Насколь­ко я теперь осведомлен, этой отрасли хирургического искусства успех почти не сопутствует, и даже в случае удачи у больной оставалось достаточно причин без проволочек перебраться за померий. Вряд ли кто осу­дил бы Вергиния, распорядись он послать в эту спаль­ню порцию цикуты, — из родни супруги один Сульпи-киан мозолил черту обозримого, но был давно и неза­дорого куплен. Порой мелькает: не любопытство ли воспалило дядю пригласить костоломов для иллюстра­ции метода, упомянутого подробным врачом скорее ради очистки совести, если такая фигура допустима? В том, что вдовеющий был прямым очевидцем, почти нет сомнения, хотя и твердых доказательств тоже; и не из жестокости, ибо следовал слову целителя, а просто пополнить ассортимент курьезов, что нередко далеко заводит: кто не видел, как расшалившиеся дети пытли­во поджаривают живого щенка?

Поделиться с друзьями: