Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Против правил Дм. Быков
Шрифт:

Регистр эмоций поэта Дмитрия Быкова (как и регистр владения им рифмами и размерами) невероятно широк, по таковой причине, кстати, поэт Быков никогда не надоедает, он умеет быть разным, оставаясь самим собой. Он может быть радостно-революционен: «Когда династья скукожится к ноябрю и самовластье под крики “Кирдык царю!” начнет валиться хлебалом в сухие листья, то это счастье, я тебе говорю», он может быть элегично-консервативен: «Люблю нерушимость порядка, чепцы и шкатулки старух, молитвенник, пахнущий сладко, вечерние чтения вслух. Мне нравятся эти южанки, кумиры друзей и врагов, пожизненные каторжанки семейных своих очагов», он может быть надрывен по-достоевскому: «Только трус не любил никогда этой брезжущей, пасмурной хмури, голых веток и голого льда, голой правды о собственной шкуре», он может быть лирически-философичен: «Сваи, сети, обморочный морок сумеречных вод. Если есть на свете христианский город, то, пожалуй, вот. Не могли ни Спарта, ни Египет, ни отчизна-мать, так роскошно,

карнавально гибнуть – и не умирать».

Но вся эта протеичность, весь размах этой амплитуды от смеха до отчания, от насмешки до нежности, от революционности до консерватизма держатся на чем-то неизменном, неизменяемом, неколебимом. Можно переформулировать фразу, потому-то так широк размах, так протеично творчество, что есть точки опоры, есть незыблемый фундамент, есть от чего отталкиваться и куда приземляться после толчка. Первая точка опоры заметна сразу. О ней уже было сказано, потому повторюсь. Безукоризненная техника стиха. Дмитрий Быков – техничен, как скрипач. Он ощущает стихотворение, как… материю, как нечто не то что слышимое и звучащее, но осязаемое, существующее, отсюда его блестящие метафоры, связанные со стихом: «И в эти два часа этих суток даже верится, что выйдешь отсюда, разомкнув квадрат, как эти строфы размыкает строчка без рифмы» или «Зарифмовать и распихать бардак по клеткам ученических тетрадок – единственное средство кое-как в порядок привести миропорядок и прозревать восход (или исход) в бездонной тьме языческой, в которой четверостишье держит небосвод последней, нерасшатанной опорой».

Уже и этой точки опоры хватило бы для размаха во весь окоем современного российского ментального пространства. Но есть еще две. Вторая связана с первой. Быков слышит читателя так же хорошо, как он слышит стих. К счастью он не может выкрикнуть, как Мандельштам: «Читателя! Советчика! Врача! На лестнице колючий разговор бы…» Все это Дмитрий Быков имеет в избытке. Без этого всего он бы задохнулся. Ему необходим отклик аудитории. Его стихи на этот отклик рассчитаны. Он не заискивает перед читателем, но уважает его и его (читательское) время. Поэтому он старается и умеет делать интересные стихи. Его стихи закручены так, что тебе интересно следить, куда вывернет автор, начавший так неожиданно? Он строит свои стихи, как… детективы. В завязке – тайна, некое шокирующее утверждение, например, в развязке – разгадка, которая оказывается интереснее, неожиданнее самой тайны (чего в детективах не случается почти никогда, а в стихах Дмитрия Быкова почти всегда): «Он так ее мучит, будто растит жену. Он ладит ее под себя, под свои пороки, привычки, страхи, веснушчатость, рыжину. Муштрует, мытарит, холит, дает уроки». Вот завязка, перед читателем встает вопрос: и что получится из этого психологического эксперимента? А вот что получится: «И все для того, чтоб, отринув соблазн родства, давясь слезами, пройдя километры лезвий, она до него доросла – и переросла. И перешагнула, и дальше пошла железной». Можно ставить точку, финал неожиданный, а если подумать то в неожиданности своей вполне закономерный, но Дмитрий Быков довинчивает ситуацию, выводит ее уже не на житейский и психологический, а бытийный, метафизический уровень: «А он останется – сброшенная броня, пустой сосуд, перевернутая страница. Не так ли и Бог испытывает меня, чтоб сделать себе подобным – и устраниться? <…> Да все не выходит…»

И вот она – третья точка опоры. О чем бы ни писал Дмитрий Быков, а ежели всмотреться, то пишет он всегда на три темы, обычные для настоящего поэта: Бог, Родина, Женщина – о чем бы он ни писал, он всегда со слабыми, с теми, кто проиграл или проиграет, а потом снова вступит в игру, не рассчитывая на победу. «Прогресс, говоришь? А что такое? Ты думаешь, он – движенье тысяч? Вот и нет. Это тысяче навстречу выходит один безоружный. И сразу становится понятно, что тысяча ничего не стоит, поскольку из них, вооруженных, никто против тысячи не выйдет». Оптимистичные стихи. Излечивающие от депрессии в любых ее видах.

Пейзаж поэзии

(О стихах Льва Лосева)

Лев Лосев – один из лучших поэтических псевдонимов, мне известных. Начать с того, что имя ЛЕВ вписано в фамилию ЛосЕВ. Является, так сказать, ОСью фамилии. Лось – он ведь известно кто, он – Лев северных Лесов. У него – огромная корона; он – добрый, могущественный зверь. И кроме того, лось очень похож на еврея, а от этого наследства Лосев ни в коем случае не отказывался: эта «пренатальная память» всегда была с ним, как «Испанский пейзаж…»

Начну издалека, с того стихотворения, которое я прочёл давным-давно и запомнил с ходу, хотя и не всё, к сожалению, но… начало и финал отпечатались так, словно бы я сам их написал. (В этом тоже особенность поэзии и поэта. Поэт только скажет о себе, о своём мировосприятии, как вдруг находится кто-то, кто радостно выкрикнет: да! Ведь и я так же точно чувствую, только сказать не могу.)

«“Понимаю – ярмо, голодуха, / тыщу лет демократии нет, / но паршивого, русского духа / не терплю”, – говорил мне поэт…» Далее залп отборных, умелых, смешивающих важное

и неважное, русофобских ругательств, завершающихся неожиданно, но вполне закономерно – бурлеском, трагикомическим оборотом: «“Вот уж точно – страна негодяев. / И клозета приличного нет”, – / сумасшедший, почти как Чадаев, / так внезапно окончил поэт. / Но прекрасною русскою речью / что-то главное он огибал / и глядел на закат, на заречье, / где архангел с трубой погибал».

Это огибание чего-то важного словами, не-называние важного – особенность настоящей поэзии. Реципиент должен почувствовать это важное и уже сам в силу своего понимания и умения сформулировать. Например: вот именно в такой апокалиптической стране, где ежевечерне погибает «архангел с трубой», где и «клозета приличного нет», где не продохнуть от «этой водочки, этих грибочков», от «стишков и грешков», где ненавистны «наших бардов картонные копья и актёрская их хрипота», именно здесь только и могут появиться «Чадаев» и поэт с «прекрасною русскою речью», отлично знающий, что главное не называют, а огибают, оставляют неназванным, отчего это главное становится убедительнее.

(Поначалу я думал, что поэт – Бродский, а потом обратил внимание на архангела, вспомнил: «В небесах стоит Альтшулер в виде ангела с трубой» и решил, что речь идёт о Леониде Аронзоне. Теперь же я полагаю, что это совершенно всё равно, какой поэт. Просто поэт. Тот, о котором Слуцкий писал свой «Случай».)

«Понимаю…» – выстроено по любимому мной принципу: начавши за упокой, оно завершается во здравие. Громкая площадная ругань обрывается тишиной, молчанием; признание в ненависти становится признанием в чём-то другом, уж не в любви ли? Вот это «главное» – пожалуй, лучше всего «обогнуть речью», не назвать.

По такому же типу выстроено стихотворение Тютчева «14 декабря», в котором вспышкопускатели, вероломные путчисты, развращённые самовластием (надо полагать, не только русским, екатерининским, но и французским, бонапартовским) оказываются героями, рыцарями, мучениками, пытающимися растопить своей скудной кровью вечный полюс. Крайняя плакатная форма этого построения: «Евреи хлеба не сеют…» Бориса Слуцкого.

Возьмём другое стихотворение, что понравилось мне, пожалуй, так же сильно, как и «Понимаю – ярмо, голодуха…». Мне с ходу запомнилась кульминация: «Еле слышно – „учти, коммунисты – предатели…” / шелестит – „марокканцы поставят нас к стенке…” / Мы гуляли, глазели и весело тратили евроденьги». Вообще Лосев принадлежал к тому редкому типу поэтов, что могут политику превратить в поэзию. У Томаса Манна было такое рассуждение, мол, религия и поэзия – область человеческого, перед которой политика исчезает, как туман под лучами солнца, но поэзии не возбраняется заниматься политикой. В этом случае поэзия очеловечит политику и весёлым чудовищем проникнет в самую суть трагического». В лучших стихах Бориса Слуцкого была эта весёлая чудовищность, проникающая в самую суть трагического.

Итак, «Испанский пейзаж с нами» – я был так потрясён этим стихотворением, что не сразу обнаружил аж двойную цитату в названии. Ну да, разумеется, у кого-то «Киров с нами», а с нами Испанский пейзаж, пейзаж после битвы, да не просто битвы, а после – поражения. Для кого-то Киров был надеждой и тем, что останется до победы и до… очеловечивания режима и политики, а для нас – вот этот пейзаж… не то, чтобы надежда и даже вовсе не надежда, а нечто ей гегеншпильное.

К этому стихотворению мне видится ещё один эпиграф: «Я сказал Кёстлеру: „Для меня история остановилась в 1936-м”. – „Конечно”, – ответил Кёстлер». Я процитировал этот диалог в одной из своих «новомирских» статей, и милейшая, право, неглупая и образованная библиографиня Анна Иосифовна спросила: «Что же это они только в 1936-м притормозили?» Мне совершенно нечего было ей ответить. Я не мог ей объяснить, почему разгром европейского антифашизма в Испании был… да… концом истории. Вот это (по-моему) и является задачей стихотворения Лосева: невозможность объяснить, почему история остановилась в 1936-м, и попытка эту невозможность преодолеть.

Такое своего рода «Памяти Каталонии», то есть «Оммаж на верность Каталонии». Замечательный эпиграф из стихов отца Лосева «В Мадрид приехал журналист…» Он становится понятен по прочтении всего стихотворения. Поначалу не очень понятно: ну приехал и приехал, мало ли куда ездят журналисты? Тем более Испания, бой быков, пальмы, «ночь лимоном и лавром пахнет». Как вдруг выясняется, что речь идёт о другой Испании, о другом журналисте. Он едет в страну первого всеевропейского сопротивления фашизму, в результате которого, кто знает, и советский режим утратит фашизоидные черты. (Наверняка далее следовала цитата из «Детской болезни левизны…», мол, после мировой революции Россия снова станет отсталой страной уже в «советском», в «социалистическом» смысле…) Но речь идёт не о том журналисте с его ошибками, верой, разочарованием, а о его сыне – наследнике ошибок, разочарования, веры отца. Он попадает в Испанию уже после всего. После того, как «Франко спас Испанию от коммунистической чумы» (ведь так тоже можно сказать), после того, как испанская «перестройка» Хуана Карлоса избавила Испанию от франкизма, мягкого варианта фашизма (а вот так точно можно сказать).

Поделиться с друзьями: