Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пшеничное зерно. Распятый дьявол
Шрифт:

И внезапно они поверили, поверили все до единого. Они не признались в этом друг другу, но, столпившись во дворе, затянули песню:

Гикуйю и Мумби, Гикуйю и Мумби, Гикуйю и Мумби, Я истлел от грусти.

День избавления отодвинулся в неопределенную даль…

В окружении вооруженной охраны появился начальник лагеря и крикнул в мегафон, чтобы все расходились по баракам. Они тотчас повиновались. Не было слышно ни шепота, ни смешков, только шарканье подошв.

И вот они остались одни в пустыне, оторванные от мира, от людей. Кто теперь придет им на выручку? Солнце испепелит их тела, прах зароют в горячем песке, и навеки затеряются следы их могил. Гиконьо приходил в отчаяние: Мумби и Вангари даже не узнают, где он похоронен. Он просыпался по ночам в холодном поту. Пробовал молиться,

но слова застревали в горле.

И все же узники Ялы хранили верность клятве, упорно молчали на допросах. Ведь с ними был Гату, их добрый дух. Вступив в партию совсем юным, он проявил себя, еще когда строили народные школы в Ньери. Он беззаветно верил партии, с нею связывал все надежды на свободу и на возвращение земли исконным хозяевам. Поэтому-то он и стал одним из партизанских вожаков в округе Ньери. Он ходил по деревням, призывал народ вступать в отряды «лесных братьев». В лагере он рассказывал о политических партиях и освободительном движении в других странах, об Индии, о процессах над Неру и Ганди, об американской войне за независимость, об убийстве Авраама Линкольна — заступника американских негров, о Наполеоне, величайшем воине, которого до смерти боялись англичане, — при одном упоминании его имени они клали в штаны. Истории эти взбадривали слушателей. Им казалось, что Ганди, Наполеон, Линкольн — их союзники в борьбе за свободу Кении. Даже охранники из африканцев прислушивались к рассказам Гату со смешанным чувством тревоги и радости. Они прикрикивали на него — кончай, мол, языком трепать, но в душе страстно желали слушать еще и еще.

О чем бы ни заходила речь, Гату все знал. Люди шли к нему за советом. А какие чудеса он рассказывал о России, стране, которой управляют простые люди, не знавшие раньше грамоты. И вот ведь нет такой силы, которая могла бы одолеть Россию.

Гату ничего не боялся. Возвращаясь в барак, передразнивал англичан и в лицах изображал, что было на допросах. Его запирали в темный карцер, не выпускали на прогулки. Он не видел солнца, ему не с кем было словом перемолвиться. Еду давали один раз в сутки, и он не знал, днем это было или ночью. А когда он возвращался и все кидались к нему с вопросами: «Что? Как? Здорово досталось?», он отвечал: «Плевать! И говорить об этом не стоит».

— Разве это люди? В башке у них темнее ночи. Лучше я расскажу вам историю. Родился я в долине. Кругом трава высокая, зеленая, сочная. Солнышко припекает, и дожди стороной не обходят. И кругом кущи райские. Бывало, лежу на солнышке, жую что-нибудь сладкое и слушаю, как журчит ручей и перекликаются птицы. Никто про эту долину не знал, и бояться мне было некого. Но как-то раз пожаловала ко мне гостья. Кто — нипочем не угадаете! Ни больше ни меньше как сама английская королева. Можете себе представить, как я удивился. И сказала мне тоненьким голоском: «Не мог себе получше место выбрать? И холодно тут, и сыро, и темно, как в тюремной камере». А я лежу-полеживаю, и даже ее намалеванные губки меня не трогают. «Кому как, — отвечаю, — а мне здесь нравится». Она говорит: «Уступи мне свою долину, а я тебе уступлю…» Женщина есть женщина, даром что королева… «У нас, — говорю, — не принято за это платить. Слава богу, и так обходимся…» И еще хотел кое-что прибавить, но не успел. Откуда ни возьмись, налетели солдаты; связали меня по рукам и ногам и вышвырнули из долины. И в такую даль закинули, что вот еле добрел до вас, почтенные джентльмены… Может, зря я не согласился? Знал бы, что столько лет поститься заставят, уступил бы…

И все снова смеялись его словам.

— Покажи, какая она есть.

Гату поднялся и прошелся по бараку, «как королева», к безмерному восторгу зрителей.

Шло время, и Гиконьо стал замечать, что в глазах у Гату поселилась тоска. Иногда он устремлял взор поверх голов слушателей, точно его мысли витали далеко в родных краях, за много миль от колючей проволоки.

Заключенных гоняли на работу в карьеры, в пяти милях от лагеря. Камень шел на постройку новых домов для охраны и новых арестантских бараков. Лагерь разрастался. Прибывали новые партии заключенных. От них узнавали вести с воли.

В карьер тащились по раскаленному песку, из которого одиноко торчали низкорослые колючие кустики. Томила жара. Пот катился ручьями, рубаха прилипала к телу. Бесплодная плоская равнина, широко раскинувшаяся между горами и морем, таяла на горизонте в сероватом мареве. Гиконьо поднимал и опускал кувалду, и постепенно его движения входили в одуряющий, механический ритм. И тогда мысли его улетали в прошлое, когда не было еще ни карьера, ни округа Ялы…

Вскоре после женитьбы он решил сделать Мумби подарок. Не купить, а сделать своими руками. Он долго ломал голову — что, пока не услышал однажды, как они с матерью восхищались работой старых мастероврезчиков. «В наши дни нет настоящих резчиков по дереву, — говорила Вангари. — Оттого и не сыщешь ничего, кроме сбитых гвоздями уродцев». И Гиконьо решил: он сделает скамью и украсит ее резьбой. Не успел.

Он поймал себя на том, что стоит и обдумывает орнамент резьбы.

Объявили перерыв, и Гиконьо устало плюхнулся на землю рядом с Гату. Вид у того был утомленный, понурый, и только в прозрачных глазах нет-нет да поблескивала прежняя веселость.

— Что с тобой, приятель? О чем задумался? — спросил Гиконьо, размышляя о своем, об узоре, который он вырежет по дереву.

— О чем мне думать?

— Как о чем? О свободе! — выкрикнул Гиконьо.

— Свобода? А с чем ее едят? — чужим, сдавленным голосом огрызнулся Гату. И узоры к великой досаде Гиконьо вылетели из головы. А Гату не сводил с него своих прозрачных глаз, и Гиконьо, подчиняясь странной силе этого взгляда, вдруг размяк. Он излил Гату душу: говорил о Табаи, о Вангари, о Мумби, хотя по молчаливому лагерному уговору семья и дом были запретными темами. Но Гиконьо не удержался, он поведал Гату о своем всепоглощающем желании увидеть Мумби.

— Ведь я даже не успел с ней проститься, когда меня уводили.

Словно камень сняли с сердца! Правда, ему тут же стало стыдно за собственную слабость. Молчание Гату, никак не отозвавшегося на его излияния, служило немым упреком. Гату отвернулся и, вперив взгляд в колышущуюся даль, заговорил хотя и внятным, но бесцветным и тихим голосом:

— Шил один человек. Он был единственным сыном у родителей. Приглянулась ему девушка. И он ей нравился. Она хотела выйти за него замуж и нарожать ему детей. Но парень все откладывал женитьбу. Сначала надо хижину построить, а потом семьей обзаводиться, думал он. «Давай строить вместе», — все предлагала ему девушка. В конце концов ей надоело ждать и она вышла за другого. А парень все строил и строил хижину и никак не мог кончить. Есть поговорка: «Дом построить — жизни не хватит».

Гату рывком вскочил и зашагал прочь. «Слабый он. Такой же, как все», — буркнул, глядя ему вслед, Гиконьо, и его охватила жалость. Гату всегда держался так уверенно. Казалось, ничто его не согнет. И внезапно жалость к нему сменилась ненавистью, и Гиконьо удивился ее силе. До конца дня он старательно избегал Гату, чувствуя за собою какую-то вину.

А им уже не суждено было встретиться. На другое утро партизанского вожака и первого насмешника нашли болтавшимся в петле. Горестное оцепенение сковало лагерь. Люди боялись произнести его имя. Самоубийство — тяжкий грех, дерзкий вызов богам. Гиконьо был потрясен. «Как я не почувствовал, что дело идет к этому», — терзался он, ибо знал, что и сам, поддавшись приступу малодушия, может кончить так же.

Ночи приходили на смену дням с жестокой регулярностью. И Гиконьо, подобно Гату, по вечерам стал бродить по лагерю. Лагерь был поделен на зоны, отгороженные друг от друга колючей проволокой. Стены лагеря тоже увенчивала колючая проволока. Утром их вели в карьер или на строительство дороги, а вечером снова загоняли за проволоку. Проволока, проволока, проволока. Так было вчера, так будет завтра. Проволока заслоняла свет божий. И там, за ней, тоже не было ни человеческих голосов, ни жизни. «Нет, не может быть, — вяло размышлял Гиконьо, — наверное, я ослеп и оглох». Он совсем перестал есть, но не испытывал ни голода, ни слабости.

Однажды вечером он безучастно глядел на проволоку, и внезапно его охватила дрожь. Ему захотелось кричать, смеяться. Он еле удержался. Медленно, но решительно, точно наблюдая за своими действиями со стороны, он опустил правую руку на проволоку и сжал кулак — ржавые шипы вспороли кожу. Гиконьо ощутил только мягкий укол, но не чувствовал боли. Подняв руку, он с интересом разглядывал сочившуюся кровь и вздрагивал, испытывая странное, веселящее возбуждение.

Ловко перехватив приклад, охранник наблюдал за ним. Но убедившись, что Гиконьо и не помышляет о побеге, окликнул его. Гиконьо услышал голос, показавшийся ему далеким и слабым, и пошел туда, откуда он донесся, все еще опьяненный новизной ощущения. Очутившись перед охранником, он дерзко вскинул на него глаза и протянул раскрытую ладонь. Увидев жуткий блеск в глазах Гиконьо, охранник сказал: «Шел бы спать», повернулся и зашагал прочь, подальше от дикой улыбки бесноватого… Гиконьо побрел в барак. Колючая проволока, и лагерь Яла, и Табаи растворились в бесцветной дымке. Он мучительно старался представить себе лицо Мумби, но безуспешно. Мелькали лишь обрывки видений, бессвязные и непонятные. Может, это смерть? Он опустил руку на грудь — сердце бьется, значит, он жив. Почему же он не может вспомнить ее лицо? Неужели и она канула в дымку? Он стал думать о том дне в лесу и поразился — даже воспоминания больше не волновали его. И все исчезло: томление, страсть, волшебный голос Мумби. И все время Гиконьо точно наблюдал за собой со стороны, за каждым своим жестом, за каждым поворотом мысли. Он как будто раздвоился, безучастно размышляя о своем прошлом, и только слегка удивлялся провалам памяти. «Может это от усталости? — мелькнуло у него в голове. — Встать, разогнуть спину, и я буду прежним». Он поднялся на ноги, и действительно, все как будто стало на свои места. Но стоило ему сделать шаг — и в глазах потемнело. Его охватил ужас, он прислонился к стене, застонал и тяжело повалился на пол, погружаясь в беспросветный мрак.

Поделиться с друзьями: