Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Ты говорил мне, — начал после паузы Андрей, — что, может, доживем уже в бараке, в этом, мать их сено ела, общежитии. Ты еще, чего доброго, думал, что я мог бы их и перевоспитать, если б по-настоящему захотел? Думал, пока сам не попробовал. А я, брат, только там издергался зря, и как раньше меня тянуло к ним, так потом рад был дать от них махиндрала…
Он говорил о том «общежитии» при заводе, где жила часть «освобожденных» белорусов.
На угольном складе дирекция отвела им бывшую штубу — большое неуютное помещение с одной глухой стеной и с длинным рядом окон, выходящих на грязный, заваленный ломом двор. Даже решетки с окон не были сняты после того, как отсюда ушли вахманы. Двухъярусные нары, длинные столы. Ну все, как раньше…
Выйдя из шталага, Мозолек не поселился
Из команды, что работала здесь до «освобождения», через несколько месяцев мало кто остался. Кому не захочется вырваться оттуда, где все опостылело? Уходили на частные квартиры, из шталага пригоняли других, и новенькие, оглядевшись немного, тоже удирали в город. А в «общежитии» оседали те хлопцы, которых Андрей называл «землячками», вкладывая в это слово свой, иронический и горький, смысл.
Это были любители «пожить».
Хотя жесткая карточная система отлично способствовала экономии, мизерной платы чернорабочего, которую получали «энтляссены», не могло им, разумеется, хватить и на удовлетворение самых необходимых потребностей, и на какой-то, хоть самый незначительный «разгул». Приходилось выбирать, и «землячки» выбирали второе.
Главным днем недели была пятница — зарплата. Тут уже в «общежитии» всю ночь не выключался свет, висела в воздухе пьяная — от пива и карточного азарта — брань. А утром вялые гуляки выползали из накуренного, неубранного, полного мух сарая к вагонам с углем и содой, разъедавшей глаза и легкие, и весь день жили воспоминаниями ночи. Те, кому на этот раз не шла карта, — а не шла она преимущественно одним и тем же, — просыпались с мыслью, у кого бы перехватить пару пфеннигов на завтрак. Те же, кому повезло, только об этом и болтали, либо молча строили планы, где и с кем прогулять удачу. Впрочем, выбор был небогат — все то же пиво, если поможет кто-нибудь из немцев — рюмка шнапса, ну, и «любовь». Немки не все берегли свою арийскую честь так неподкупно и строго, как приказывал им фюрер. Кроме того, в городе работало много девушек и женщин, пригнанных сюда из польского «генерал-губернаторства», из оккупированной части Франции. Были и бедность, и грязь, и настоящие чувства…
Если выигрыша хватало, скажем, до понедельника, так уж до пятницы надо было уметь удержаться на волнах. Дешевые костюмы, галстуки, шляпы — предмет праздничной гордости гуляк — забрасывались в угол или, в лучшем случае, вешались на стену, под видавшую виды шинель, а сам эпикуреец в солдатских обносках выходил из мрачной волчьей норы «общежития» в своем натуральном виде — голодным, темным невольником.
Душой этой компании был Букраба. Здоровенный, весь — одни сухожилия, азартный и в работе и в гульбе, он ворочал на сверхурочных погрузках и выгрузках «аккордно», больше всех зарабатывал, чаще выигрывал в очко, мог выдуть за раз шесть, семь и восемь кружек пива, хвастался: «Баб у меня — во!» — любил верховодить, нахально, глупо разглагольствуя:
— О-о, немец! Тебе ли с ним равняться! Культура, порядок!.. Ты чего там выдумываешь, — знай работай, если кормят, и молчи. Анкеты-шманкеты!.. Что ты меня агитируешь! Кончится война, тогда и поедем домой. Интел-ли-ген-ци-я, мать вашу… парниш-ки!..
Это уже было адресовано главным образом Мозолю.
Когда Андрей здесь жил, он пытался бороться с безалаберщиной, уговорами и примером старался показать, как надо себя вести на людях и дома. Но одному ему, с двумя-тремя не слишком активными единомышленниками, не под силу было изменить что-нибудь, завести человеческий порядок, как бывало в хороших командах, Кроме того, опыт подполья подсказывал ему, что такого типа, как Букраба, лучше на всякий случай остерегаться. И Мозолек остался в почти полном одиночестве — трезвый, в аккуратном костюме, с чистой постелью, гордо не поступаясь своими культурными привычками и горько болея о «землячках». Поджидал Крушину и других друзей: может быть, все попадут сюда, вот тогда и поглядим…
Когда же пришел один Руневич, Андрей предложил ему найти комнату на двоих. «Подальше отсюда, поближе к Сергею», — улыбнулся он, намекая на то, что завод, куда отправили Крушину, был на другом конце города. Алесь согласился,
не прожив в бывшей штубе и недели, один лишь раз попытавшись потолковать с «землячками». После недолгих поисков они, по подсказке знакомых хлопцев, попали к Груберу и ушли из «общежития», а вслед им в картежном пьяном гаме звучал голос с подхихикиванием: «Пар-ниш-ки!..»Презрительный, из тех самых уст — окровавленных, хищно острозубых, задыхающихся…
— Заметил, как немцы в проходной покачивали головами? — спросил Андрей. — Думаешь, жалеют? Нет, говорят — ведь слышал? — дурак, дикарь… Из таких, по-моему, очень легко получаются провокаторы, шептуны…
Шершавые, легкие, чистые, даже пахучие доски приятно было принимать от хлопцев с платформы, а еще приятнее — прямо по-детски — класть по четыре на рольганг и глядеть, как они с легким постукиванием катятся вниз, где их поджидают усатые и безусые философы в синих спецовках.
— Смотри, Алесь, старички все еще, кажется, говорят о том же, плюются. Ты что это задумался, словно барбос в челне?..
— А ну его! Прямо плакать хочется… Когда подумаешь, ради чего глумится, издевается дурак сам над собой. Сромота, как один хорват говорил.
— Какой хорват?
— Тебя, правда, не было уже, когда к нам югославов пригнали. В серых шинелях, что журавли. Заперли в закутке, где раньше была штрафкомпани, стоят журавли за проволокой. «Русия наша сладкая, почему спишь?!» Это они про Советский Союз, когда узнали, кто мы. Любят нас — брача да брача. Петь усядется, щеку ладонью подопрет, как баба, и — эх: «Корак за кораком, а ја јунак за барјаком!..» [93] Хорошие люди. Особенно мне понравился один офицер. Летчик. С кокардой на пилотке, в сапогах, кривоногий, коренастый такой. Книга у него, — под заглавием рассказа копенка ржи и белая тучка на небе… Даже тепло стало на сердце, словно он тебе родной. «Почему латиница»? — спрашиваю. А он этак гордо пальцем в грудь себя ткнул: «Я — хорват».
93
Отряд за отрядом, а я, герой, под знаменем!.. (серб.)
— Люди своим гордятся.
— Да не только своим!.. Как-то в их бараке шум поднялся. Один журавль, рядовой, не так будто бы пол помыл, а другой, вроде начальство, по привычке в морду его. У них, говорят, разрешено было бить рядового. Ну, тут не казарма, и парень трах начальника по рылу. Сцепились. Налетели и свои и наши, французы притопали. А потом бежит этот хорват. И кричал же он, брат, прямо чуть не плакал: «Здесь французы, здесь русские, ты понимаешь? Тут все народы смотрят! Ах, сромота, сромота!..»
Они помолчали. Толпились бы горькие мысли и дальше, было еще о чем потолковать, да тут их угнетенное настроение оборвал знакомый крик:
— Эй, файранд, черти! Перекур, что ли! А кто не курит, посиди!
Сам Мишка Веник уже сидел на платформе, свесив ноги, хлопал ладонями по запыленным коленям и, смешно шевеля заячьей губой, теленькал на мотив полечки:
— Идем, бычок, за ворота, — по кормежке и работа!.. Эй, вы! Парнишки! Я ведь тоже некурящий, а культуры хватает… Пустите вы фатерам не четыре, а восемь. Что это они, как гуси, разгоготались? Подумаешь, министры!..
Немцы и в самом деле расшумелись. Это были люди уже, по сути, пенсионного возраста, им бы сидеть с кружкой пива под «грибком» или нянчить внуков. Уставшие от жизни, уже без надежд и порывов, они, как и те батраки в имениях, работали «лянгзам, абер зихер». И сами, где и как могли, отлынивали, сберегая силы, и пленным сочувствовали по-рабочему, по-стариковски. Теперь, размахивая друг перед другом, как ластами, руками в брезентовых рукавицах, они о чем-то горячо дискутировали. Прислушавшись, Алесь и Андрей могли уловить и понять лишь две фразы: «Iwan der Schreckliche — nein! Es hat gemacht, mein Lieber, Peter der Grosse!..» [94]
94
Иван Грозный — нет! Это сделал, мой милый, Петр Великий!.. (нем.)