Птицы поют на рассвете
Шрифт:
Шли молча.
Впереди в высоком небе льдисто сверкала Полярная звезда, и казалось, что была она недалеко. А как раз под ней и начинался большой, настоящий лес. Там немца уже не встретить, — это Масуров знал. Он снова подумал о компасе. Но так и не смог припомнить, когда и как компас исчез. Рассветет, разберется, куда двигаться дальше. А пока направление одно — на Полярную звезду.
Он услышал короткий вздох и приостановился. «Тяжело девчонке». Только сейчас подумал об этом. И одежонка, должно быть, не бог весть. Да и на ногах что…
По щеке от виска до подбородка резко прошлась сухая ветка, и Масуров почувствовал, как горяч ее след. «Наверное, до крови».
— Не отставай, — сказал в темноту.
— Да, — произнесла Оля покорно.
Масуров мысленно возвращался и возвращался к железнодорожной насыпи на одиннадцатом километре, к лесной опушке, в глубине которой, за можжевельником, Витька удерживал поводья, дожидаясь его и Сашу-Берку, к бору, куда во весь опор, падая и поднимаясь, перебегая от сосны к сосне, мчались те, которых они выпустили из вагонов. Тысяча… А может, и больше. «Политическая операция».
Но думалось почему-то не о тысяче — о Витьке, о Саше-Берке…
Связного нет. Они ждут его уже час, даже больше. «Подождем еще полчаса», — предлагает Саша-Берка. С подпольщиками уговорились, если связного не пришлют, значит, состав пошел прямо на запад, и с узловой, а потом через два-три километра после выхода со станции раздадутся условленные гудки. Связной должен прибыть лишь в том случае, если поезд
Оля шла сзади, спотыкалась, даже чуть не упала, задев ногой слишком выпиравшую корягу. Идти бесшумно ни Масурову, ни ей никак не удавалось. Они примирились с этим и уже не обращали внимания на звук своих шагов. Но, услышав шорох в стороне, или когда казалось, что услышали, затаивались и выжидали.
Масурова она по-прежнему не видела, лишь слышала, как двигался он немного впереди.
— Идешь? — тихо спросила темнота.
— Да, — откликнулась Оля. Показалось, Масуров поторапливает ее, и она ускорила шаг.
Легкое пальто застегнуто на две нижние пуговицы, остальные, верхние, оторвались, когда она, выскакивая из вагона, зацепилась за ручку двери. А теперь полы пальто расходились вверху, и в грудь дуло. Ботинки размокли, пальцы ног окоченели. Она старалась ступать, высоко поднимая и с силой опуская ноги, чтоб согрелись. Но это не очень помогало. В такт движению стала размахивать руками. Все равно было холодно.
Она почувствовала боль в колене. Это тоже, когда прыгнула из вагона и упала. Только тогда никакой боли не было. Потом тоже не было. А вот сейчас заныло. Ладонью, на ходу, раз-другой потерла ушибленное место.
Поезд сбавляет ход. Еще одна станция. Какая? И где они едут? Оля не знает. Никто не знает. Она слышит, кто-то слегка отодвигает дверь. Охранник. В теплушку вливается волна свежего воздуха. На уровне пола возникает лицо, за плечом виднеется автомат. «Кальт? Кальт?» Голос не то веселый, не то насмешливый. «Какая же это станция?» — старается понять Оля, вглядываясь во тьму, разбавленную редким светом одиноких фонарей. «Эсен», — тот же голос. Руки поднимают вверх ведро, ставят у дверей, потом еще ведро. «Эсен». Вспомнили все-таки, что людей надо кормить. Дверь со скрипом задвигается. Ведра стоят там, где их поставил немец. Никто к ним не прикасается. Паровоз рявкает. Протяжно-протяжно. И еще гудок — хриплый и долгий. Состав трогается. Оля нетерпеливо вскакивает на ноги, прижимается к стене, будто боится, что упадет, и прислушивается. И в третий раз в воздух врывается гудок — короткий. Сердце Оли отчаянно колотится. Прижав руки к груди, пробует успокоить его. Она дрожит и никак не может остановить в себе проклятую дрожь. «Тише, ребята…» — просит она. Но и так тихо. Ни разговоров, ни даже кашля, только гулкое постукивание колес под вагоном. Опять гудки, уже в обратном порядке. Протяжный — последний — гудок пробегает по крыше вагона, и Оля торопливо, горячечно бросает: «Ребята… сейчас… нас выручат…» Кто-то насмешливо отзывается: «Ты выручишь? Староста немецкая!» Все молчат. Ее не поняли, с ужасом постигает она. Надо сказать как следует. Но язык окостенел во рту, и она пошевелить им не может. «Ребята… ребята… слушайте… — Она задыхается. — Ребята… ребята…» Тот же голос: «Ну-ка, кто там поближе. Посади ее. Капает на мозги». Оля, собрав все силы: «Слушайте же! Сейчас наши остановят поезд, откроют двери. И бегите в лес! На правую сторону в лес!» И бессильно опускается на корточки — ноги больше не держат ее. Выстрелы… Может быть, это сердце так стучит и отдает в ухо? Выстрелы… Поезд в самом дело останавливается. Все кидаются к двери. Кто-то, наткнувшись на ведра, опрокидывает их, они громко валятся на пол, и по ногам растекается теплая жижа. За стеной, где тормозная площадка, раздается автоматная очередь. Чьи-то неповоротливые руки, оттуда, снаружи, слишком медленно раздирают и не могут разодрать проволоку в запорах двери. Толстая, видно, проволока и крепко закручена. Наконец все услышали, как тупо брякнула откинутая скоба. Клубок сгрудившихся тел яростно напирает на дверь. Дверь отодвинута. Подталкивая друг друга, все прыгают вниз, в темноту, в неизвестность. Оля падает на насыпь, поднимается на дрожащие от напряжения ноги, согнувшись, вместе с другими бросается под вагон и — в противоположную сторону, там лес, там еще
не стреляют…Запахло болотом.
Впереди болото, это ясно. Но идти — только туда, сзади — железнодорожная насыпь, одиннадцатый километр, пустой, замерший состав, немцы. Будь что будет, но не назад… — твердо ступал Масуров.
Хотелось пить. Фляги не было. Он помнил, когда свалился с лошади, фляга отлетела в кусты. Сухим языком облизал губы — до чего шершавы.
— Пить хочется. Просто удивительно, как хочется пить. — Голос сиплый, простуженный. Там, впереди, болото и, может быть, удастся смочить губы, горло.
Он набрел на высокий кустарник. Ветки колко впились в лицо, и он отпрянул назад.
— Стой. Не напорись.
Он услышал, как враз стихли шаги Оли. Ее порывистое дыхание раздавалось сзади. Почти у спины.
— Попробуем обойти, — сказал неуверенно.
Он прошел немного влево, вернулся, шагнул вправо. «И не сообразишь, куда взять», — нерешительно топтался он у кустарника.
— Придется пробиваться насквозь, — понял Масуров. Сворачивать было некуда. Плечом врезался в кусты и, расставив локти, стал продвигаться.
Оля следовала за ним.
Не сбиться б и дойти до Медвежьего урочища, размышлял Масуров. В Медвежьем урочище, в сторожке Кузьмы они вдоволь попьют воды, поедят, выспятся.
Они выбрались из кустарника, Масуров почувствовал, что земля становится кочковатой и мягкой. Под ногами зачавкало. Послышалось натужное бульканье, будто он тяжело наступал на кого-то невидимого и тот издавал тонкий короткий стон. «Заболотье», — помнил он карту. Если Заболотье, значит, не так свернул где-то. Здесь ему ни разу не доводилось бывать, и он не знал, как обойти болотину. Теперь он продвигался совсем недоверчиво. Прежде чем тронуться, заносил вперед ногу, ощупывая ступней место перед собой, потом приставлял другую ногу. Ноги по щиколотку уходили вглубь. «Пока не рассветет, идти дальше рискованно», — подумал он.
— Придется подождать тут, — сказал без всякого выражения. — Рассвет покажет дорогу.
— Да, — поспешно отозвалась Оля. После того что было, все представлялось ей теперь совсем легким, пустяшным.
Масуров наклонился, зачерпнул рукой болотистую воду, чуть растопырил пальцы и сквозь них в подставленную чашечкой другую ладонь медленно потекли ручейки. Жадно, не отрываясь, втянул он в рот затхлую горьковатую жижицу с ладони. Он посмотрел на часы. Косые лучики светящихся стрелок показывали без двадцати минут шесть. Значит, уже утро. Но как еще темно.
А шестнадцатый бьет и бьет из пулемета, бьет из автоматов. Бьет по сосновому бору, по можжевельнику. Если б десять автоматов Масурова укрылись метрах в пятидесяти правее, сразу б атаковали этот главный вагон. Он не успел бы опомниться, вагон. Упущены две-три решающие минуты, и теперь… Масуров и те, с ним, ведут огонь направо. Оттуда строчит пулемет. «Ну и шпарит! Ну и дает!» — ужасается Масуров. Пулемет уже не подавить. И ладно. Надо держать огонь, чтоб люди из вагонов могли как можно дальше уйти в лес. Группы нападения знают об этом. Пули, как гвозди, впиваются в землю так близко, что глаза засыпает холодная пыль. «Пришьет…» — одна эта мысль заполняет все его сознание. Будь что будет, и он рывком кидается в кусты. Саша-Берка со своими ребятами перебежками несутся к нему и тоже лупят по шестнадцатому. «Ложись!» — слышит Масуров свой голос как бы издалека и вместе со всеми, подчиняясь властной команде, будто не им, а кем-то другим отданной, скатывается под насыпь. В ту же секунду слепящей луной взлетает ракета, и все на земле враз вырастает — насыпь, вагоны, кусты, опушка… Упираясь локтем в землю, он слегка приподымает голову и видит бор в неправдоподобном желтовато-зеленом свете ракеты. Бор пуст. Никого не видно. Может быть, за стволами, в кустах, в посохшей высокой траве и скрываются люди. «Ведь тысяча. А то и больше», — вспоминает слова Саши-Берки. Он успевает заметить шагах в пятнадцати от себя двух в зеленых шинелях. Они отползают в сторону. Должно быть, его не видят. «Стрелять?» Он поспешно достает запасную обойму, перезаряжает парабеллум. Ракета, померцав, угасает, опускаясь в ночь, и тьма, словно надвинулась гора, все загородила собой. Он не стреляет, ждет. Он слышит: «Герр… герр дойч… Хайль Гитлер… — на ломаном немецком языке: — Развяжи. Сам дорогу на станцию не найдешь… Я поведу. Пан дойч… Партизаны связали. Развяжи, герр… Вместе шнель… шнель бежать…» Проклятая ракета снова всполашивает темноту. Те, двое, чуть видные, наклоняются над комком у насыпи. «Данке, пан… Данке…» — доносится. Наверное, машинист. Молодец. Ловко. Свет ракеты медленно оседает на землю. Масуров успевает увидеть: пустой состав с широко раздвинутыми дверями застыл, как мертвый. И видит ложбинку, в две перебежки можно до нее добраться. Да и пора подавать сигнал к отходу. Он достает ракетницу. В воздухе вспыхивает мгновенный красный свет и вслед — зеленый. Снова пулемет. Пули свистят теперь над головой. Выждать, выждать и — в лес. Ребята знают куда. У каждой группы своя дорога. Он вскакивает и, задыхаясь от бега и нетерпенья, несется прочь от вагонов, от насыпи. Ноги цепляются за что-то, все время цепляются, путаются, тяжелеют. Это сапоги мешают. А может, легким просто не хватает воздуха, и потому он не в силах быстро передвигать ноги? Сосна, еще сосна… Значит, достиг бора. Он обхватывает сосну, чтоб не свалиться. В ствол шуркнуло, и отколовшиеся куски коры шлепаются вниз. Он тоже падает на землю. Потом снова бежит. Кого-то догоняет. «Ты?» — узнает Сашу-Берку. «Я», — откликается тот. Он тоже задыхается. Что же это цепляется за ноги, отчего так тянет упасть, — уже злится Масуров. Он не замечает, как пробивается через можжевельник, как Витька бросает ему повод, как вскакивает в седло. Конь храпит, бьет копытами, делает рывок, и Масуров, держа повод, тыкается носом в гриву. С места конь срывается в галоп. Масуров совсем забыл, что за можжевельником поляна. Впереди, совсем близко, слышит он топот. «Витька и Саша-Берка…» Надвигается что-то черное, даже в темноте черное, и лошадь шарахается. Оказалось, большой разлатый куст. Сбоку тарахтит пулемет. Опять!.. Опять… Витька и Саша-Берка приостанавливают лошадей. Масуров осаживает коня и — к ним. Куда кинуться, где укрыться, что надо сделать сейчас, сию минуту? Вся жизнь воспринимается в этом, в одном измерении. А пулемет, будто видит их в темноте, бьет сюда, как раз сюда. «Ох!..» Это еле слышный голос Саши-Берки. Непохожий, в нем нет твердости, но это его голос, Саши-Берки. Что-то происходит во мраке, что-то необычное, даже страшное, и Масуров не может понять — что? Лошади стоят рядом. Масуров чувствует, как Саша-Берка сползает с седла. Тотчас же молча падает наземь и Витька. Масуров соскакивает с лошади, поднимает голову Саши-Берки, подкладывает под нее руку, но голова бессильно отваливается назад. «Что же это? Что?..» — хочется закричать, но крик не получается, и он тормошит, тормошит Сашу-Берку. Рука Масурова становится мокрой. А Витька, Витька, что же Витька? Придавленный крупом лошади, лежит он под ней. Масуров шарит по нему, по его лицу, по глазам, по губам, по подбородку. Витька молчит. Даже не шелохнется, не застонет. Масуров оттаскивает Сашу-Берку под большой куст, тот самый, которого испугалась лошадь. Потом возвращается за Витькой. Тела их такие тяжелые, даже тело худенького Витьки. Всё. Но он не в состоянии постичь, что это действительно — всё. Что Витьке уже не сидеть в седле как влитому. Что ему уже не податься ни в зоотехники, ни в киноартисты. Что уже не видеть ему Зины, курносой бойкой девчушки в сапогах и плюшевом жакетике. Что у Витьки уже ничего впереди. А вчера ночью, когда они ехали вдоль Турчиной балки, когда искали клены и кривую ольху между кленами, все это еще было. «Мы с тобой тоже армия», — вспоминается. И Масуров слышит мальчишеский голос Витьки: «Ты, может. А я нет»… Витька, убитый солдат, лежит вот здесь, под кустом, куда только что положил его Масуров. «А вокруг полно людей, — продолжает Масуров мысль. — Их не видно, их скрыли ночь и лес. Они обрели свободу. И, значит, жизнь. Тысяча, — сказал Саша-Берка. Саши-Берки уже нет. И Витьки. Но тысяча, они есть, они где-то рядом…» Масуров с трудом отрывает ногу от земли, потом другую. Он наталкивается на лошадь, она лежит недвижно, еще одна лошадь — тоже лежит. А третьей, его лошади, нет. «Унеслась?» Он идет в стреляющую темноту, медленно, не припадая под пулями к земле, идет свободно, тупо, безразлично. Столько раз умирал он в эту ночь, что умереть еще раз уже было не страшно…