Публичное одиночество
Шрифт:
Это ради чего?
Ради того, чтобы у себя на Родине работать!
Я могу работать где угодно, сейчас – где угодно: во Франции, в Италии, в Америке, в Испании. Зовут, еще как! Я могу получить офис, квартиру, купить квартиру в Риме – пожалуйста! Я могу это сделать. Но я хочу работать дома! И мне приходится тратить силы и унижаться для того, чтобы иметь возможность работать дома.
Чтобы жить и работать здесь, мне приходится ухищряться, давать взятки…(I, 41)
(1991)
Счастье
Меня интересует не результат, а делание, процесс. Как замечательно в книге Лощица сказано о Гончарове: «Счастье не тогда, когда получилось, не тогда, когда получится, а когда получается». Когда Гончаров писал «Обломова», он вдруг написал: «По-лу-ча-ется! – в движении!»
В России важен процесс, а не результат… (I, 41)
(1992)
Я никогда ничего не хотел сказать кому-нибудь, я просто говорил.
Я не вопрошал: вы меня слышите? Мне это неинтересно, я не хочу ничего объяснять. Я так живу, и в кино я так живу.
Я никогда не был диссидентом, потому что я вообще не люблю объединений вокруг «нет», это разрушительно. Я люблю объединения вокруг «да». И я не хочу снимать кино о том, чего не люблю.
Я хочу говорить о тех, кого люблю… (II, 23)
(1992)
Я работаю.
Перестройка меня не изменила. Ни на что не изменилась моя точка зрения, ибо я никогда не работал и не снял ни одной картины для кого-то, кроме моего зрителя и себя. Я не снимал кино для того, чтобы получить премию или стать лауреатом. Не стремился понравиться в своей режиссуре начальству. Не обомлел от возможности делать то, что раньше было нельзя. У меня нет необходимости и желания набирать очки за счет того, чтобы как можно скорее сказать о том, о чем не успели сказать другие – ибо сейчас стало можно об этом говорить. У меня было много отказов в том, что я хотел снимать, но у меня всегда было в запасе несколько идей – не противоположных, а не противоречащих внутреннему моему желанию, взгляду, убеждению.
То есть, грубо говоря, если мне не давали снимать Гончарова, это не значило, что я стал бы снимать «Малую землю»…
Мне от них – от кого бы то ни было наверху – ничего не надо. И то, что я говорю, – это точка зрения независимого человека. «Они» не могут на меня влиять, кроме как криминальным образом.
Я не верю советской власти, потому что вся история моих предков и страны говорит, что доверять ей нельзя. И я говорю то, что думаю: устраивает – хорошо, не устраивает – ваше дело… Но всякий раз, когда я высказываю свою точку зрения – это попытка достучаться до тех, кто наверху… (II, 25)
(1993)
Никто не может меня упрекнуть в том, что я когда-либо работал для партии, членом которой, кстати, никогда не состоял.
Власть над людьми мне не нужна, и я не рвусь к ней. Меня вполне устраивает мое место и интересует лишь власть над моими
картинами, моими мыслями. Но я родился в этой стране, хочу здесь жить, и мне небезразлично, что происходит на моей Родине, потому я периодически позволяю себе высказывать свою точку зрения по разным вопросам… (I, 52)(1994)
Я уверен, что из дома можно уезжать, когда все в порядке, а не когда беда… (I, 61)
(1994)
Надо каждый день работать. Это и есть то самое знаменитое русское делание…
Мне надоело с кем-то бороться. Я у себя дома, я на Родине, и мною движет только позитивное, созидательное начало. Я хочу строить это, я люблю это, я делаю это. И я хочу говорить только таким языком.
А быть втянутым на Васильевский спуск и смотреть, кто кого перекричит, или видеть Глеба Якунина, у которого под рясой звенят гранаты, и когда, прости Господи, он встает со стула, мне кажется, что он потянется за своим хвостом, – это… извращение. (I, 64)
(1994)
Я не могу и не хочу существовать в разрушительном режиме.
Мой жизненный принцип – созидание, давление. Вот почему одно из моих нелюбимых слов – «нет», а любимое – «да»…
У меня есть своя дорога, семья, друзья, дом, любимое дело – это и есть мой «позитив»…
Я хочу быть частью здорового, сильного государства, которое имеет свою историю, глубокие корни в прошлом. Нашу страну тысячу лет скреплял определенный нравственный, религиозный ствол. Я не верю, что события семнадцатого года, да и всех последующих лет, включая нынешние, должны заставить нас забыть то, что любили и берегли наши предки.
Я надеюсь, что сам являюсь частью большого целого, именуемого тысячелетней Русью.
И мне, например, гораздо интереснее и счастливее живется в нынешнем российском бардаке и раздоре, чем в любой другой, даже самой благополучной стране. (I, 60)
(1998)
Если меня не любят, то на уровне каком-то генетическом. Это люди, с которыми я никогда не общался близко…
Но поговорите с теми, с кем я работаю. Любовь объяснять не нужно: просто люблю со всеми потрохами, мне приятно с тобой быть.
Нужно объяснять нелюбовь.
Я могу допустить, что не устраивает мое существование. Независимое, активное, иногда агрессивное.
Но я и не прошу никого меня любить.
Это моя жизнь, и никто не заставит меня жить по иным законам. (I, 70)
(1998)
Я никогда не претендовал на власть политическую. Она меня мало интересовала.
Вопрос в том, что дорога, по которой шел я с товарищами, дорога, которая, как мне кажется, естественная для России, постепенно становится единственно верной и для тех, кто раньше так не думал.