Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников
Шрифт:
Кукольник в день смерти Пушкина записал в своем дневнике: «Пушкин умер… Мне бы следовало радоваться, – он был злейший мой враг: сколько обид, сколько незаслуженных оскорблений он мне нанес – и за что? Я никогда не подавал ему ни малейшего повода. Я, напротив, избегал его, как избегаю вообще аристократии: а он непрестанно меня преследовал… Но в сию минуту забываю все и, как русский, скорблю душевно об утрате столь замечательного таланта».
Есть у Кукольника «драматическая фантазия» «Доменикино». В ней выведен известный итальянский художник Возрождения Доменикино Цампиери, много пострадавший в жизни от завистников и даже, по преданию, отравленный ими. В драме Кукольника Доменикино – идеальный образ художника, равнодушного к благам мира и к ложной славе, всей душой живущего в искусстве. А вокруг него – клевета, зависть, интриги. Во главе завистников стоит художник Ланфранко, который сам о себе говорит:
Я только славу мертвых уважал,Я только им великое прощал,За то в живых я славу ненавидел!Он полон злобы к Доменикино, всячески преследует его, разбивает всю его жизнь. Доменикино
Знаменитый старый художник Аннибал Караччи с негодованием говорит завистнику Ланфранко:
Ланфранко! Есть потомство! Эта завистьНа памяти твоей, как рана, ляжет.Пока потоп иль преставление светаНе уничтожат памяти Цампиери,До той поры, при каждом лоскутке,Рукой страдальца освященном, людиВрагов его с презрением воспомнят!Из дневника Кукольника мы узнаем, что драма эта носит глубоко автобиографический характер. Под именем Доменикино Кукольник выводит себя, а под именем Ланфранко… Пушкина!!! В дневнике читаем (1–8 июня 1836 г.): «Не хотел бы я жить ужасною жизнью Цампиери… но, если того требуют судьбы искусства: да будет! Уже в большой мере наша судьба сходствует: нам не удалось найти почитателей наших талантов, а только приятелей, любящих в нас людей, с тайною холодностью к нашим способностям; вражда сохудожников с примесью клеветы; и у меня есть свой Ланфранко – Пушкин… Забавные сближения, но они по чувству моему справедливы».
Владимир Григорьевич Бенедиктов
(1807–1873)
В 1835 г. выпустил книжку стихов, привлекшую общее внимание. От нее в восторге были Жуковский, Вяземский. Один Пушкин, по рассказу Панаева, остался хладнокровным и на вопрос, какого он мнения о новом поэте, отвечал, что у него есть превосходное сравнение неба с опрокинутой чашей; к этому он ничего не прибавил более. Белинский, вразрез с общим мнением, поместил в «Телескопе» рецензию, поставившую Бенедиктова на должное место. Признав Бенедиктова «превосходным версификатором и удачным описателем», Белинский отказывался видеть поэта в том, у кого не хватает фантазии на 20–40 строк стихотворения, кто со стихами вдохновенными мешает стихи деланые; отмечал в его стихах «риторическую шумиху» и предсказывал, что через несколько лет его совершенно забудут. Предсказание Белинского сбылось: слава Бенедиктова так же быстро погасла, как быстро засияла.
Можно сказать, что Бенедиктов был Бальмонтом 30–40-х годов XIV в.: та же риторическая напыщенность, то же безвкусие и та же исключительная «напевность». Такие, например, стихи:
Взгляните, как льется, как вьется она –Красивая, злая, крутая волна!Это мчится Ореллана,Широка и глубока,Шибче, шибче – и близкаК черной бездне океана.Наружность Бенедиктова совершенно не соответствовала бурно-пламенной его поэзии и сильно разочаровывала поклонников, представлявших себе его с огненными, вдохновенными глазами и черными кудрями до плеч. Был он плохо сложен, с длинным туловищем и короткими ногами, роста ниже среднего; белокуро-рыжеватые, примазанные волосы с зачесанными на висках крупными закорючками; лицо рябоватое, бледно-геморроидального цвета, с красноватыми пятнами; беловатые, светло-серые глаза, окруженные плойкой морщинок. Постоянно в форменном фраке министерства финансов, с орденами на шее и в левой петлице, при широком и неуклюжем черном атласном галстуке. Принадлежал, конечно, к кружку Кукольника. Однако посещал и субботы Жуковского, там встречался с Пушкиным. Вот как вспоминает он об этих встречах у Жуковского:
Помню я собраньяПод его гостеприимным кровом.Вечера субботние: рекоюНаплывали гости, и являлсяОн, – чернокудрявый, огнеокий,Пламенный Онегина создатель,И его веселый, громкий хохотЧасто был шагов его предтечей;Меткий ум сверкал в его рассказе,Быстродвижные черты лицаИзменялись непрерывно; губы,И в молчаньи, жизненным движеньемОбличали вечную кипучестьЗоркой мысли. Часто едкой злостьюОстрие играющего словаОправлял он; но и этой злостиБыло прямодушие основой, –Благородство творческой души,Мучимой, тревожимой, язвимойНизкими явленьями сей жизни.Эдуард Иванович Губер
(1814–1847)
Сын немецкого пастора. До десяти лет не знал русского языка. В1834 г. окончил институт корпуса путей сообщения и был произведен в офицеры. Работал в журналах, одно время был помощником Сенковского в редактировании «Библиотеки для чтения». Перевел первую часть «Фауста» Гете; цензура его запретила, и огорченный Губер уничтожил свой труд. Пушкин ободрил его, убедил вторично взяться за перевод, читал его с ним, исправлял. Перевод вышел в свет уже после смерти Пушкина, с целыми страницами многоточий вместо стихов, не пропущенных цензурой. В посвящении памяти Пушкина Губер писал:
Когда меня на подвиг трудныйТы улыбаясь вызывал,Я верил силе безрассуднойИ труд могучий обещал.С тех пор один, вдали от света,От праздной неги бытия,Благословением поэтаВ ночных трудах крепился я.И грозный образ исполинаЯвился пламенным мечтам,И вскрылась дивная картинаМоим испуганным очам…Ты разбудил немые силы,Ты завещал мне новый свет, –И я к дверям твоей могилыНесу незрелый, бледный цвет.Простой листок в венке лавровом,Простая дань души простойНе поразит могучим словомИ не богата красотой.Но над могилою кровавойЯ брошу блеклый мой листок,Пока сплетет на гробе славыДругой певец – другой венок.В 1838 г. Н. А. Полевой писал своему брату Ксенофонту: «К тебе явится с письмом моим офицер, с большими бакенбардами и холодною наружностью, – это Губер, переводчик «Фауста» и единственный человек, которого о сю пору отыскал я в Петербурге: поэт в душе, благороден, умен, учен, немец головою, русский душою». По общим отзывам всех, знавших Губера, это был человек редкой душевной чистоты.
Лукьян Андреевич Якубович
(1805–1839)
Посредственный поэт. Веселый, разбитной малый, круглолицый, румяный, кудрявый, отставной офицер. Наивный и беззаботный, всегда начиненный журнальными новостями и сплетнями. Сильно пил. От литературы он не получал ничего, потому что тогда не только за стихи, но и за прозу платили только избранным. Жил уроками русского языка. Говорят, что, когда он умирал на чердаке в каморке в Семеновском полку, к нему пришло известие, что умер его дядя, оставивший ему в наследство более трехсот душ.
Пушкин очень любил Якубовича. «Дружба у них была неразрывная», – рассказывает И. П. Сахаров. За три дня до дуэли Якубович и Сахаров были у Пушкина. Пушкин горячо спорил с Якубовичем. Он был очень сердит и беспрестанно бранил Полевого за его «Историю»; ходил скоро взад и вперед по кабинету, хватал с полки какой-нибудь том «Истории» и читал из него выдержки. В пушкинском «Современнике» напечатано стихотворение Якубовича «Предназначение». Приводим его для характеристики поэта:
Вы слыхали ль в отдаленииЗвуки песни родной?Что мечталось вам при пенииСоловья в глуши лесной?Много чувств, воспоминания,В звуках тех сохранено!Много искр, любви, страданияВ песни той утаено!Раб минутного желания,И поэт, как соловей,Он поет вам без сознания,Без расчетливых затей.Льется ль струйкой серебристою,Водопадом ли гремитИли молнией огнистоюВ небе сумрачном горит;Иль летит орлом над тучею,Вьется ль резвым мотыльком;Силой тайной и могучеюВсе куда-то он влеком.Безотчетный, бессознательный,Самому себе тиран,Так певец – орган страдательный,Бога высшего орган!Алексей Васильевич Кольцов
(1808–1842)
Широкоплечий, сутуловатый паренек небольшого роста, некрасивый; одна сторона лица была больше другой и казалась распухшей от зубной боли. Сидел в уголке, смотрел исподлобья, изредка покашливал, торопливо поднося руку ко рту; одет был в длинный, до пят, сюртук, шейный платочек бантом, по жилету – голубая бисерная часовая цепочка. Когда с ним заговаривали, он напряженно улыбался, отвечал застенчиво, не глядя собеседнику в глаза. Литераторы держались с ним покровительственно и не замечали тайной насмешки, прятавшейся в его умных и хитрых глазах. В литературных салонах глядели на него как на диковинку. Это был «поэт-самоучка» Кольцов, «поэт-прасол», полуграмотный человек «из народа», писавший, однако, совсем недурные стихи. Были, впрочем, люди, высоко ценившие оригинальную поэзию Кольцова безотносительно к тому, самоучка он или нет. К нему дружески относились Станкевич, В. П. Боткин, Катков, его очень любил Белинский, холил его, воспитывал и направлял. С ними Кольцов оживлялся, застенчивость и угрюмость исчезали, умные глаза загорались, и можно было долгие часы с интересом разговаривать с этим полуграмотным человеком. «Экая богатая и благородная натура! – в восторге писал Белинский. – Я точно очутился в обществе нескольких чудеснейших людей!» Кольцов жадно глотал мысли и знания, получаемые от друзей, но очень было ему трудно: нельзя разрешить основных вопросов жизни без немецкой философии, друзья его свободно парили в туманных высях этой философии, и никак он не мог угнаться за ними. Главное – времени было мало, редко он с ними виделся; подольше бы пожить с этакими друзьями, – и вся истина целиком была бы в его обладании. В 1838 г. он писал Белинскому: «За эти два месяца жизни с вами я много разрешил темных вопросов, много разгадал неразгаданных прежде истин. Жалею об одном, что нельзя было жить еще месяц с вами, а то есть кой-какие вопросы темные. Субъект и объект я немножко понимаю, а абсолюта ни крошечки, а если и понимаю, то весьма худо». Трудно было ему овладеть и языком ученых своих друзей. В письмах он говорит о своих «антипатических обстоятельствах», Белинский для него – «человек, который в полных идеях здравого смысла выводит священные истины и отдает их целому миру», фанатик – это «старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души». Подобные выражения беспомощными мухами барахтаются в чистом и крепком настое чудеснейшего народного языка кольцовских писем: «За ночью день уж должен быть, а если захочет ночь его скушать, – подавится!», «Желанью сенца не подложишь: оно насильно требует, что ему надобно», «Русь, раз покажи хороший калач из-за пазухи, долго будет совать руку за ним по старой привычке».