Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Шрифт:
Он очень любил читать стихотворение Фета «Измучен жизнью, коварством надежды…».
Только сейчас вглядевшись в эту невнятную запись, я перечел фетовское стихотворение и поразился, как не замечал этого раньше. Оно не толь ко предсказывает некоторые мотивы «Розы Мира», которые словно бы выросли из этих стихов, но и вообще о нем, о Данииле Андрееве, с его бессонными видениями:
И днем и ночью смежаю я вежды И как-то странно потом прозреваю. Еще темнее мрак жизни вседневной, Как после яркой осенней зарницы, И только в небе, как зов задушевный, Сверкают звезд золотые ресницы. И так прозрачна огней бесконечность, И так доступнаДаниил Андреев искал «вечную правду солнца мира», видел в своих поэтических прозрениях храм Солнца Мира, даже рисовал его. Наверное, помня об этом «вестническом» стихотворении «Вечерних огней», он поместил Фета в Синклит Небесной Руси, точнее, увидел в нем Фета… Фета, который по — своему тоже умел смотреть «из времени в вечность».
Виктор Михайлович в вечность смотрел по — своему, он ее видел в «земном» — в природе, в истории, в искусстве. Рассказывая о том, что Андреев любил путешествовать и был, например, в Глухове, он тут же сообщал, что под Глуховом добывали каолин, говорил об основателе производства русского фарфора Франце Гарднере…
Василенко писал:
Одному лишь душа научилась — всё прощать, что нельзя простить!Его добродушие, доверчивость, трогательная страсть посвящать стихи всем, в ком он видел хоть какой-то намек на хорошее к себе отношение, в нескольких случаях (по — моему) людям, этого и не заслужившим, были обезоруживающи.
Виктор Михайлович рассказывал, как после выхода первой послелагерной книжки «Искусство Хохломы» он оказался в Ленинграде, в гостях у какого-то своего солагерника. За столом были разные люди, среди которых и бывший начальник их лагеря. Он показал свою книгу. Гражданин начальник произнес тост за Василенко, гордо заявив: «Я всегда знал, какие замечательные люди у меня сидели!» Рассказывал он это улыбчато, с оживлением. Я вообще не помню, чтобы о ком-то он говорил плохо, осуждающе. Только вспоминая, как его держали на Лубянке в бетонном карцере, где он терял ощущение времени, где с потолка то и дело падали, впивались в плечи ледяные капли, и он, как ему казалось, немного спасался тем, что подставлял под них носовые платки, которые у него оказались, он вдруг произносил:
— Сволочи. Как я их ненавижу!
Так научился ли он прощать и то, что нельзя простить?
Некогда Виктор Михайлович был не чужд библиофильству, собирая первоиздания поэтов пушкинской поры, альманахи… Но и библиотека, и рукописи (не только стихи, а и научные записи из экспедиций по еще не гибнущим деревням, по местам старинных промыслов) — все погибло при аресте. Книжных редкостей у него уже было немного, но книги глядели отовсюду в двух комнатках, в узкой прихожей. Запыленными стопами они громоздились на шкафу, лежали на спинке дивана, на стульях, даже на полу. Без книг он жить не мог, покупал их, книги ему дарили. Большей частью они у него не задерживались — прочитав или просмотрев, он их, в свою очередь, щедро раздаривал.
От приснопамятных времён, еще от родителей, остался у него пошарпанный, плохо закрывающийся книжный шкаф с изящной резьбой, с выпуклыми львиными головами внизу застекленных дверец. Лишь он, всем своим видом, убеждал, что, как и хозяин, хорошо помнит время, для нас мало понятное, когда правил Государь Император, которого Виктор Михайлович ребенком встречал не раз — в Ливадии, где получил от него большую плитку шоколада «Борман», в Царском Селе, гуляя с мамой, с мамой же присутствуя на похоронах К. Р.
На стене напротив шкафа висела любимая им литография Богаевского «Звезда», о которой он написал:
У меня над столом на стене дивный офорт Богаевского. Он темный, еле перебегают всплески света. Темные скалы, темные, как небо. Темные воды морской бухты. Еле пенятся волны. Но ослепительно жгуче пылает Звезда! Ее свет обошел мысы, вспыхнул в заливах. За нею летит волна, она взметнулась до облаков, она касается неба! Волна рассыпается над прахом городов, где пророчествовала Кассандра и ждала возлюбленного Елена…Я не раз сидел рядом с этим шкафом, беседуя, разглядывая содержимое… Теперь он стоит у меня.
Часто мы сиживали с ним вдвоем, а то и с кем-то из его знакомых, друзей, учеников, большинство их имело отношение к искусствоведению, на тесной неуютной кухне. Чайник с плиты не снимался, стоял на слабом огне. Чай крепко заваривался каждому прямо в чашке. Такому способу заварки, говорил Виктор Михайлович, его научил японский генерал, сидевший с ним в лагере.
Он был рад общению. Всех, проявлявших к нему, к его стихам хоть какой-то интерес, он приглашал к себе. Это были старость и одиночество. Врожденное чувство одиночества, ощущение изначальной невозможности обрести истинное родство, живет почти в каждом. Но вот старик остается воистину один, у него ни детей, ни родственников. Каким бы шумным и многонаселенным ни был день, он засыпает и просыпается наедине со своими мыслями о старости, болезни, смерти. Поэтому он так часто всем звонил. Писал письма.
Письма, в том числе и от Василенко, я хранил в старом буфете, стоявшем в бревенчатом сарае.
И вот мой сарай сгорел. От него осталось немного, то, что спасли пожарные. Обнаружив на пепелище сырые, почерневшие по бокам брикеты слипшихся конвертов, я их сложил в какие-то ведра и летом (пожар был зимой) отложил высохшие и уцелевшие, и лишь через несколько лет, уже после смерти В. М., стал разбирать, расщеплять, разлеплять их. Все, почти все письма от него уцелели. Обгоревшие письма. Откуда это? Конечно, чудо.
Помню, я ему подарил книгу Сергея Клычкова, коей был редактором, «В гостях у журавлей». Книга почти первая после расстрела поэта, которого больше чем пол века прочесть было негде. И Виктор Михайлович, под впечатлением прочитанного, писал мне:
«Какая свежесть. Сколько оригинальности! Как много в нем “русского”, да, чисто русского. Он в чем-то близок (в некотором типе образов, в своем крестьянском мире) к С. Есенину, близок без намека подражательности. Это же поэты, которые пришли, как Ломоносов, в столицу, чтобы принести свою народность, еще живую крестьянскую зоркость в нашу чересчур уж ставшую “литературной” поэзию».
Кому, как не ему, поэту, самому порой чересчур литературному и в то же время глубокому знатоку фольклора, исследователю крестьянского искусства, было судить об этом.
О таком, как он, чутком, влюбленно доброжелательном читателе поэзии может только мечтать любой стихотворец, такого читателя не хватало ему самому. Он умел перечитывать, вчиты ваться. «Стихи одни и те же читаю по много раз; только тогда они по — настоящему воспринимаются… — признавался он. — Стихи одни и те же, — и это одна из тайн откровений Бога о красоте — читаются бесконечно и никогда не приедаются…» И, перечитывая поэта, он мне писал о нем снова: «Еще раз спасибо за стихи С. Клычкова. Какой хороший поэт. Я его совершенно не знал….Я понял, что в некоторых моих народных темах я оказываюсь принадлежащим к поэтам, развивающим эти темы. Это Клюев, Клычков, Есенин (с ним меньше), Городецкий: это все новые “народники”, и я немного, видимо, связан с ними… Я Клычкова совсем не знал, а оказался с ним в одном русле…»
И действительно, у Василенко есть немало стихотворений (лишь небольшая часть из них вошла в книги «Облака» и «Птица солнца»), посвященных образам народного искусства, в которых можно увидеть это «русло», услышать переклички с «новыми народниками». Но главное, в его стихах, в лучших, удавшихся, об игрушках, прялках, берегинях, есть сочетание такого знания, которое было, наверное, только у самих безвестных мастеров, и лирического простодушного и живого чувства.
По — моему, в 90–м году я предложил ему издать стихи об игрушках отдельной книжкой, которая, увы, в то время не вышла [5] . Тогда же он написал к ней предисловие, где признавался, что стал писать эти стихи по совету Всеволода Рождественского, прочитавшего книгу Виктора Ми — хайловича «Народное искусство» (1974). Книга произвела на него «большое впечатление», и — писал Рождественский Василенко — «я подумал: почему бы Вам не написать также стихи и об изумительных образцах народного творчества. Это была бы совершенно новая тема в нашем поэтическом деле, и никто не мог бы ее передать лучше, чем Вы».
5
См.: Василенко В. Стихи о русских игрушках. М., 2002.