Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Шрифт:
Я знаю, обожженные страданьем, здесь бродят неживые облака!

И он — лишь в стихах, конечно, — называл себя безумным фавном, печальным фавном, ощущая в себе что-то родственное племени тех римских полубожеств, которые, кроме всего, пели гимны и под светлый лесной шум произносили в стихах свои предсказания. А что, если в русской поэзии всегда существовало небольшое племя фавнов? Разве Хлебников, спешивший в леса, ущелья, пропасти, чтобы там жить сквозь птичий гам и вычислять будущее, не фавн? А Волошин, в хитоне и с палкой бродивший по своей Киммерии — Тепсеню и Карадагу, дыша полынью и морем, размышляя о Каиновых путях? А Клычков, видевший воочию и понимавший лесную нечисть талдомских лесов и называвший себя Лелем? Ну и, конечно, сродни фавнам Даниил Андреев, плутавший по немеречам под Трубчевском, чтобы пережить потрясающие озарения, услышать весть, чувствовать босыми ногами веянье стихиалей.

Виктор Михайлович был созерцателем и больше всего любил природу и поэзию. Они для него были неразрывны. Потому он и счел себя принадлежащим к фавнам.

Он предан и своей, по сути тоже поэтической, науке, его фавн говорит: «Отдался я науке в жажде знаний / и понял — знаний нет…» И ведь родился Василенко в феврале, месяце, название которого связано с римским праздником в честь фавнов. Может быть, лишь вынужденное путешествие по аду и сделало его поэтический строй души, страсть к пению гимнов чем-то действительно значимым, и Пан говорит фавну то, что он так жаждал услышать: «Ты — поэт».

Я знал Виктора Михайловича лишь в старости. Это был глубоко сгорбленный старик, с втянутой в плечи седой выразительной головой, с крупными, изящной лепки руками. В лице с небольшими, зорко умными, добрыми глазами и крупным с аристократической горбинкой носом виделась порода явно южнорусского типа. Он говорил, что похож на своего предка Сковороду. Портретов постаревшего Сковороды я не знаю. А в знаменитом, пожалуй единственном, портрете, где «Ревнитель истины, духовный Богочтец, / И словом, и умом, и жизнию мудрец» изображен в свои зрелые года, действительно можно найти черты сходства с той фотографией Василенко, которая сделана в лагере, в Абези. На ней он остриженный наголо, с вдохновенно безнадежным взглядом, высвеченный резким казенным светом.

Согнул, сгорбил Василенко, лишил роста — лагерь. И здоровья. Тем более, что болезнен он был, по его словам, всегда. Но я его пытаюсь представить и другим. Как-то Виктор Михайлович рассказывал, что в их школе — ее он заканчивал в Петрограде — было два самых рослых ученика — он и Черкасов. Да, тот самый, знаменитый актер, и на переменах они частенько мутузили друг друга. И вот я воображаю его рядом с Черкасовым — Александром Невским, таким же высоким, гордым, красивым. Но красивым он был и в старости. И сгорбленно прислонившийся к столу, говорящий и читающий стихи в Малом зале Дома литераторов, и дома, в ветхом креслице, в старомодной полосатой пижаме, и зимой, в такси, в своей куцей, с вытершейся кожей и облезлым каракулем ушанке, которой он почему-то дорожил.

В последнюю больницу Виктор Михайлович попал из санатория в Узком, бывшего имения Трубецких, в котором умирал Владимир Соловьев. Там, встав ночью, Виктор Михайлович поскользнулся на кафельном полу и сломал руку. Его увезли в больницу на Пироговку, к многолетнему другу, лечившему еще его Шурочку, внимательнейшему врачу Александру Викторовичу Недоступу.

Помню, как я поехал навещать Виктора Михайловича в Узкое. Был сырой, шелестящий облетавшей листвой ветреный вечер. Самое начало октября. Сойдя с автобуса, я спросил кого-то, туда ли иду, нашел санаторий. Там мне сказали, что сегодня его увезли в больницу. Опоздал.

Тогда, помню, в дороге, в автобусе ли, в электричке, написались стихи, в которых сказалась и осенняя погода, и влажный шелест движущихся теней под фонарным светом, и то время, обегцающе — неспокойное, и та грустная тревога, с которой я думал о Викторе Михайловиче:

Проносится гул осенний. Дробятся огни в пруду. И ветер ночных сомнений пророчит легко беду. Мне? Моему ли другу? Совсем ли чужой душе? Но мчится беда по кругу и близко шумит уже…

Я его навестил в больнице. Он был очень рад, оживлен, заботился о подписке на журналы на будущий, 1992 год, о чем-то просил, диктовал чьи-то телефоны… Я подарил ему свою, только что вышедшую книжку «Яблоко в траве», в которой было два ему посвященных стихотворения. Обещал навестить опять, когда вернусь — я с Аллой Александровной уезжал в Екатеринбург, на конференцию памяти его друга, Даниила Андреева. Вернувшись, собрался лишь через несколько дней — 28 октября. Заглянул в палату. Мне сказали, что Виктора Михайловича недавно увезли в реанимацию, ему стало плохо. Я был с товарищем. Мы поспешили туда. Долго ждали. Сидели в пустом больничном коридоре, о чем-то говорили. Часа через полтора — два вышедший врач, вначале спросивший у меня, кто я Виктору Михайловичу, сообщил, что он умер. От язвы. Еще лагерной язвы.

Я опять виноват. Я опять опоздал.

Отпевали Василенко в храме Ильи Обыденского близ Пречистенки. Храм был полон, люди теснились.

Похоронили его рядом с могилой жены, Александры Михайловны, которая ждала мужа долгие годы заключения, памяти которой он посвящал все свои книги, о которой горько горевал, с которой теперь соединился навсегда.

Регистрационный номер могилы жены 218.

В лагере на бушлате он носил тот же номер — Р-218. Это уже не удивляет.

Максим, молодой сосед Василенко, живший несколькими этажами выше, любил поэзию — для Виктора Михайловича это было безупречной аттестацией, — навещал его. Он-то и показал мне короткую дорогу, о которой я лишь догадывался, между домов обочины Мичуринского проспекта к Матвеевской, станции, откуда уже недолго ехать до моего Толстопальцева. За домами начинался крутоватый склон с нахоженной тропой, пересекавшей пустоватую кустистую низину, с мутным ручьем — речушкой, с куда-то тянущимися поржавелыми трубами и с уцелевшим концом деревянной улицы в деревьях уже у самой станции. В те последние год — два его жизни я бывал у Виктора Михайловича чаще и всегда почти шел этой нравящейся мне дорогой. И теперь, проезжая чуть не каждый день Матвеевскую, я гляжу на скрадываемую пристанционными деревьями низину, на высокое застроенное всхолмье, потом, рядом с облаками, вижу сине — серый силуэт университета и часто думаю о том, что теперь мне выходить здесь ни к чему, идти не к кому. Но

есть о ком вспоминать.

В одном из писем Виктор Михайлович восклицал:

«Будут ли там, на небе Эдема, облака? Неужели там этого нет!»

Случайно ли его первая книга так и называется — «Облака»?

И, глядя на облака, плывущие над Москвой, я хочу простодушно верить, что и он их видит.

К ПОРТРЕТУ ВИКТОРА МИХАЙЛОВИЧА ВАСИЛЕНКО

Забытый зэк и одинокий старик, не слышавший похвал, скромнейшей музе в час жестокий чуть слышно слово поверял. И посреди вопросов вечных, на этот лишь ища ответ, не всех ли встречных — поперечных он вопрошал: — А я — поэт? Прошаркав, провожая, к двери, дежурный задавал вопрос, в бессмертье цепкой рифмы веря, скреплявшей жизнь его всерьёз, и простодушно ждал ответа, и мешкал я, спеша домой… О Боже, спрашивал он это и у Ахматовой самой! Скупые встречи вечерами. Его двухкомнатный приют в пыли и книгах. Вместе с нами стихи витийствовали тут. Гул коктебельского залива, колючих пазорей эффект, гудя за окнами тоскливо, гасил Мичуринский проспект. И он, одышливо паривший, поэзией, как мальчик, жил… Не Вяземский, всех переживший, словесности Мафусаил — изгой прокуренных редакций, чужой учёный старикан, что неуместен, как Гораций, когда агитствует Демьян. В Великом Устюге и Мстёре, в иконном Палехе, в Торжке, с артельщиками в разговоре, с природою накоротке, он был так прост и так возвышен, сей созерцательный поэт, чей пафос трепетный излишен глухим читателям газет, истолкователь грёз в узорах, коньков безгривых мшелых крыш, искатель мифов златопёрых в золе забытых пепелищ, Руси кикимор и русалок в затонах тинистой глуши, в резьбе наличников и прялок, в лесах языческой души. Последний боковой потомок Григория Сковороды, в полярной прорези потёмок молившийся на свет звезды, с которым Даниил Андреев зашторенные вечера от Монсальвата эмпиреев бросался в Индию вчера, который ёжился в бараке и «Ворона» переводил, а тот в окоченевшем мраке «возврата нет» ему твердил. И nevermore, что там звучало, стучало клювом злым в висок, неумолимо означало двадцатипятилетний срок. Где тундра небом так прижата, где и до дна промёрзнув, вспять Усе не течь… Но нет возврата устанет ворон повторять! Всё удивительно! Но это — и лихолетье, и беда — лишь жребий русского поэта, который тёмен, как всегда. 2000

НЕЗАБЫВАЕМОЙ ПАМЯТИ ДРУГА

Кажется, что каждую линию судьба проводит не без прихоти или безуминки: где хочет и когда хочет. Вдруг они пересекаются, соединяются, складываются в какие-то вразумительные знаки. Мы поражаемся ее логике.

В июле 88–го я оказался в Доме творчества писателей в Малеевке и, сидя на втором этаже охристо — желтого коттеджа, стоявшего рядом с дубом, навалившимся ветвями на ржавевшую крышу, вчитывался в стихи и в «Розу Мира» Даниила Андреева. И он, как я позже узнал, был здесь однажды, в январе 58–го, получив путевку как сын писателя Леонида Андреева. Я готовил к изданию его книгу «Русские боги». А невдалеке от нашего коттеджа, в осанистом доме с колоннами пребывал Вадим Андреевич Сафонов. Он в конце двадцатых учился с Андреевым на Высших государственных литературных курсах, дружил с ним.

То, что Сафонову за восемьдесят, догадаться было трудно. Он весело и бойко — не всякий угонится — гулял, и не асфальтовыми малеевскими дорожками, а полями и перелесками, как-то по — агрономски помахивая щегольской декоративной палкой, на которую вовсе не опирался, выпевая нечто оперно — опереточное под запорожского загиба нос. Иногда он останавливался, наклонялся и что-то разглядывал в траве. Седовласый, румяный, прямо держащийся, с красивым живым лицом.

Я должен был с ним познакомиться и познакомился. Несколько раз мы гуляли вместе, и Вадим Андреевич, неизменно вспоминавший, что он биолог, расспрашивал мою жену, тоже биолога и знатока растений, о названиях каких-то редких трав. Было видно, что ему интересно жить, он радуется августовской погоде, тропам, разбегавшимся по разнотравью, разговору.

Поделиться с друзьями: