Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие в Ур Халдейский
Шрифт:

Прежде всего (и это самое главное, в этом вся суть дела) — не он ведь предложил ей это, а она предложила ему, и это не она согласилась, а он согласился присоединить ее к своему путешествию. И это произошло только вчера: когда он так рассеянно шел своей дорогой, внезапно разверзлись ворота и Орита в натуральную величину возникла перед ним и воскликнула с воодушевлением и нетерпением: «Ну так давай поедем вместе! Я присоединяюсь, когда выезжаем?» Зальчик кафе «Гат» раздвинулся от реки Евфрат до реки Хиддекель, и потолок его поднялся до звезд, переполненный пульсирующей негой памяти о былых днях: «Я вспоминаю о дружестве юности твоей, о любви твоей, когда ты была невестою, когда последовала за мною в пустыню, в землю незасеянную»[20], по ту сторону реки на востоке. Так, в сердце мировой пустыни, с нею наедине, нырнуть в глубины возвышенного света этих глаз — и умереть, и жить. И снова, как накануне, когда он хотел вызвать это великое мгновенье, изображение Ориты отказалось всплыть в его памяти, а вместо нее появились различные детали, окружавшие ее в том месте и в тот миг, и, поскольку это произошло, они обратили на себя его внимание и связались с тем, что он упустил из виду раньше. Когда Орита захотела присоединиться к его путешествию, он увидел сквозь ворота рабочего, сидевшего в саду и присоединявшего к электрическому кабелю цветные лампочки. Это был тот же рабочий, который четверть

часа назад кричал на Розу, когда они спешили из семинарии домой: «Ты что? У тебя что — глаз нет?» Этот рабочий затащил электропровода в сад судьи, приладил к ним цветные лампочки и развесил их между деревьями в честь грандиозного празднества. Да, ясное дело, это и есть грандиозное празднество, о котором ему рассказывал Гавриэль Луриа. В газетах уже сообщалось, что член Верховного суда Дан Гуткин в день тезоименитства Его Величества был удостоен ордена Британской империи — высшей награды из всех тех, что присваивались в то время некоторым чиновникам короны, несшим свою службу в пределах империи к востоку от Суэца и к западу от Персидского залива. В честь этого события его превосходительство член Верховного суда, рыцарь Британской империи, собирался устроить в саду своего дома прием, которому предстояло стать самым почтенным мероприятием для иерусалимских правительственных кругов, каковые предстанут на нем во всем своем великолепии, начиная с Верховного комиссара собственной персоной и кончая мэрами, почетными представителями общин и иностранными консулами, расквартированными в столице. Дабы предотвратить проникновение всех тех незваных гостей, которые вечно появляются при подобных обстоятельствах, и оберечь правительственную и военную верхушки, собирающиеся там вместе, вокруг судейского дома будет выставлен наряд британских полицейских, которые будут тщательно следить за тем, чтобы впускали исключительно обладателей пригласительных билетов. Распространившись среди населения, эта весть вызвала тревогу по поводу приглашений, и всякий, обнаруживший, что его честь унижена, оскорблена и втоптана в грязь из-за того, что его имя не внесено в список приглашенных, спешно устремлялся выпрямлять искривленное и добывать билет любой ценой и любым окольным путем. По этому поводу Гавриэль поведал ему о происшествии, приключившемся с профессором Яаковом Тальми. Неделю назад, по возвращении из семинарии, Гавриэль обнаружил сего молодого ученого сидящим на балконе и с воодушевлением беседующим с его отцом и сеньором Моизом. Нежданный гость обнаружил из ряда вон выходящую осведомленность касательно генеалогического древа старого бека, ведущего свой род прямо от АРИ Святого[21], а также касательно величия и влиятельности старика в эпоху турок, которые пожаловали его титулом «бек», более или менее соответствующим в терминах Британской империи титулу «сэр». Из этого следует, что старик равен саном не более и не менее, как самому Верховному комиссару. Это звание именуется у народов Запада «бей», среди нас — «бек», в то время как сами турки сказали бы «бег», с буквой «г» на конце. И Тальми продолжал размахивать руками и морщить лоб в восторге перед оригинальнейшими новопрочтениями старика касательно Моисея, однако, к великому изумлению Гавриэля, его отец не платил гостю мерой за меру. Иегуда Проспер-бек, под старость размышлявший исключительно о Моисее и готовый часами сидеть с каждым, будь он хоть невежественный мелкий ремесленник, лишь бы тот стал слушать, сколь бы ни был туг на ухо, его комментарии по этому жизненно важному вопросу, тот самый Иегуда Проспер-бек, который не может удержаться даже от того, чтобы подставить себя с этой темой под сокрушительный контрудар собственной жены, которая в ответ начинает топтать ногами его феску, ибо в целом мире нет ничего, что бы бесило ее больше, чем Моисей, — сей Иегуда Проспер вдруг отгораживается стеною вежливости и любезности как раз от почетного гостя, сведущего в данном вопросе, свалившегося ему в руки, как ни с чем не сравнимая находка. Старик не только не воодушевился, но и старался, казалось, отложить этот разговор на другой день. Только после того как гость ушел, пообещав быть снова уже на следующий день, Гавриэлю стало ясно, сколь изумительно чутье светского человека, некогда приближенного ко двору и замешанного в интриги, способное с легкостью мгновенно пробудиться от глубокой и продолжительной дремы и развернуться во всей своей тонкости и остроте, словно в былые дни.

— Тут я носом чую, — сказал он своим старческим хриплым голосом, — дух чечевичной похлебки и какой-то корысти. Но что нынче в моих силах даровать ему и что он хочет от меня поиметь? Я бы сказал, что он вот-вот попросит меня замолвить слово перед Гуткиным, чтобы тот послал ему приглашение, но ведь он в этом не нуждается. Он вхож в дом к Гуткину и мог бы прямо обратиться к нему. А если, скажем, между ними что-то произошло, я должен сперва проверить у Гуткина, что случилось, дабы знать, достоин ли он моей рекомендации. И даже если отношения разладились, он будет приглашен не в качестве друга семьи, а как один из профессоров в списке выдающихся ученых, если только Гуткин не дал конкретного указания секретарю суда вычеркнуть его имя из списка, а если Гуткин действительно дал себе такой труд, следовательно, Тальми заслуживает того, чтобы быть вычеркнутым из списка приглашенных, а посему никакой рекомендации от меня ему не причитается.

И действительно, Гуткин дал себе такой труд и вычеркнул имя Тальми из списка приглашенных, и все расчеты старика были на удивление точны, за исключением одного предмета, который ему был попросту неизвестен, но не содержал в себе ничего способного изменить его решение, и более того — привел бы только к большему нежеланию давать Тальми какую-либо рекомендацию, и предмет сей — причина вычеркивания имени Тальми. Если бы он не увивался с таким упорством за Оритой, имя его не было бы вычеркнуто из списка и упоминание о нем не раздражало бы судью.

Поскольку все произошедшее было в ее глазах гадкой чепухой, Орита в свое время не сочла ни необходимым, ни занятным рассказать отцу ни об ухаживаниях Тальми, ни о том, каким образом ей пришлось отделаться от него. Это произошло в доме старого английского художника Холмса на Вифлеемской дороге. Холмс, построивший себе дом рядом с греческим монастырем Маралиас и на протяжении пятидесяти лет рисовавший пейзажи Святой Земли, в основном — пейзажи, открывавшиеся из его сада: Иудейскую пустыню, Иродион и Вифлеем с одной стороны и Масличную гору, гору Скопус и Иерусалим — с другой, время от времени собирал у себя молодых художников из «Бецалеля» и любителей местных пейзажей и искусства и демонстрировал им свои рисунки. Орита, как известно, тянулась душою к модернистскому искусству, изображающему душу вещей, а не копирующему с фотографической достоверностью их внешние формы. Она также считала, что тот, кто в своем подходе к искусству не модернист, тот не художник, и поэтому произведения старика Холмса должны были казаться ей ерундой, лишенной всякой художественной ценности. И тем не менее при виде этих тонких рисунков ее сердце взволновалось. Она захотела хорошенько рассмотреть пейзажи, выставленные между сводчатыми окнами, открывающими те же самые пейзажи, чтобы прояснить для себя, что в них

затрагивает струны ее души вопреки ее художественной идеологии. Да, этот старик обладает большими техническими познаниями и не вызывающим сомнения мастерством, но ведь в этом еще нет искусства. Так что же заключено в этих достоверных рисунках, что вызывает такое ощущение, что передает такую атмосферу, словно ты смотришь на Иудейскую пустыню глазами Холмса, будто в каждом рисунке Холмс наделяет тебя своими собственными глазами, и глаза его наивны и видят в Иудейской пустыне мечту и святость. Еще чуть-чуть — и она сможет прояснить для себя смысл этого парадокса, но неожиданно вместо рисунков Холмса перед ней возникают черты Тальми. Без малейших разговоров она тут же спасается к противоположной стене и съеживается, прячась от него в самом дальнем углу, однако он целеустремленно гонится за нею, загоняет ее в угол и с самодовольной улыбкой многоумно разглагольствует у нее над ухом обо всем, что видят ее глаза. Она, сжав зубы, не отвечает ему ни полусловом и отворачивается от него к рисунку, изображающему Гееном[22], а Тальми продолжает велеречиво отпускать свои замечания у нее над ухом. Он рассуждает об искусстве, а она утыкается носом в Гееном и старается не слушать гортанный голос, квакающий по правую руку. Имена лорда Кардона и леди Эшли выныривают то там, то тут из потока его болтовни, и это ее не удивляет, поскольку рано или поздно всегда всплывают в речах Тальми имена знати, имена представителей древнейшей и высшей английской аристократии, которые, по его словам, увивались за ним в годы его работы над докторатом в Кембридже. Чем пристальнее она вглядывается в Гееном, тем больше он повышает голос и уже бомбардирует ее оглушительным сообщением о том, что леди Эшли не покупала картины без того, чтобы предварительно не посоветоваться с ним, и часами удерживала его у себя, дабы он высказал ей свое мнение обо всем происходящем в современном искусстве.

Не будучи в силах броситься в Гееном сквозь прикрывающее его стекло, Орита резко обернулась, оказавшись лицом к лицу с Тальми и с британским консулом. Консул с женой и еще один высокий сутулый англичанин, не знакомый ей, но, судя по всему, еще более высокопоставленный, чем сам консул, ибо Тальми тайком поглядывал на него снизу вверх, проверяя, достиг ли и этих ушей факт высочайшей оценки, полученной им в глазах леди, приближенной к королевской семье. Порхающая рука Тальми будто ненароком задела ее локоть, и тогда она не выдержала: резким ударом она сбросила с себя эту чахлую руку, а ее обладателю сказала:

— Знаете, я никогда не имела чести встречаться с леди Эшли, а из всего, что я о ней слышала до сего дня, я думала, что это такая старая мегера, истеричная и капризная, но сейчас я поняла, что она просто святая. Если она действительно выносила ваше присутствие часами, если и правда, как вы уверяете, не послала вас ко всем чертям собачьим через пять минут, значит, она святая, и не просто святая, а святая великомученица. Но я, я — не великомученица и не мазохистка.

И выпалила:

— Убирайтесь немедленно! Вон отсюда!

Однако этого крика уже и не требовалось. Маленький Тальми исчез, испарился как не бывало, и с тех пор она больше не натыкалась на него на каждом шагу. Она с облегчением вздохнула уже от одного того, что больше не услышит ласкательного имени «Рита», слетающего с его языка без ее разрешения и против ее воли. В период его самых ретивых ухаживаний она пребывала в постоянном страхе, что вот-вот послышатся три его удара, одновременно громких и боязливых, в дверь ее комнаты и прежде, чем она успеет ответить, его голова просунется внутрь и раздастся запоздалый вопрос:

— Можно войти, Рита?

— Для вас я Орита Гуткин, — отвечала она ему.

Но он продолжал называть ее тем именем, которым называли ее, кроме домашних, только самые близкие друзья. Его посягательство на это интимное имя злило ее еще больше, чем влезание в ее комнату, потому что против этого она была совершенно бессильна. Ее отношение к своему имени было противоположно отношению Срулика к его собственному. Сколько он себя помнит, Срулик чувствует, что его имя — это нечто чужое, навязанное ему поневоле. Он был так назван в честь своего деда, Исраэля Хаима, отца его отца, названного так в свое время тоже в честь деда, отца его матери. Нечто, отражавшее душевный склад и внутренний мир других людей в других местах и в другие времена, нечто не только чуждое, но и прямо противоположное его внутренней сущности, было прицеплено к нему и тянется за ним, словно злосчастье. А Орита чувствует в своем имени что-то от самой себя, от своей сущности, и ласковая форма «Рита» в ее ушах отзывается звуком внутреннего мира, скрытого за той завесой, к которой нельзя подпускать посторонних. Если она не могла помешать Тальми трепать ее уменьшительное имя при ней до того, как устранила его со своего пути, то уж тем более у нее не было никакой возможности после этого препятствовать ему коверкать ее имя на стороне, но это ее уже действительно не заботило. Еще долгое время после того, как она от него отделалась, и даже после того, как он женился, до ее ушей периодически доносились отзвуки его наговоров, не вызывавшие в ней никакой реакции, словно речь шла о постороннем, незнакомом ей человеке. Ей было легко и приятно все время, что она была избавлена от присутствия Тальми, покуда глаза ее не были принуждены переносить его вид, уши — его голос и нос — запах его дыхания. В его собственном мире пусть он делает, что ему заблагорассудится, и говорит все, что ему взбредет на ум, только бы не пытался влезть в ее мир, и когда прошли дни и подобная попытка не была предпринята, он перестал для нее существовать.

В один прекрасный день, вернувшись домой к обеду, она вошла в столовую и колени ее подкосились от страха. Со своею очкастой вялой улыбкою, размахивая хилыми ручками, за столом рядом с ее матерью, словно оживший кошмар, восседал Тальми. Однажды ей снилось, что огромный отвратительный таракан опускается перед нею на стол и начинает двигаться в ее сторону. Она бьет по нему книгой и уверена, что этим ударом он смят и прикончен на месте. И действительно, подняв книгу, она видит его сплющенный трупик, но он вдруг снова расправляется, оживает, поднимается и продолжает двигаться к ней.

— Знаешь, — рассказывала она после всего произошедшего Гавриэлю, — когда я вошла в столовую и увидела перед собой Тальми, я испугалась больше, чем во сне. Я почувствовала, что таракан из ночного кошмара превращается в кошмар наяву.

Она на миг застыла на месте, подавила рвущийся наружу крик, после чего убежала к себе в комнату и захлопнула за собою дверь. Отец ее, ничего не знавший о том, что произошло между ними, был потрясен поведением дочери, так оскорбившей приглашенного на обед гостя. Он побледнел, извинился от ее имени за то, что она не сможет принять участие в трапезе, а потом зашел в ее комнату на пару слов.

— Но меня просто тошнит от этого человека. Это все равно, как если бы ты меня заставлял обедать в обществе какого-то чудовища или гада, — сказала она и, обнаружив, что эта ее претензия не принимается, поскольку отец считает, что обстоятельства требовали хотя бы извиниться перед званным в ее дом гостем за то, что она не появится за столом, рассказала ему обо всем произошедшем.

И несмотря на это судья не стал бы полностью порывать отношения с Тальми (конечно, ни в коем случае не сводя дочь с ним вместе) и пригласил бы его на великое празднество, если бы Орита не добавила:

Поделиться с друзьями: