Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие в Ур Халдейский
Шрифт:

— Пора, мы выезжаем.

— Чудно! Иду. Куда мы едем?

— Мы едем в Ур Халдейский.

— А где это — Ур Халдейский?

— Ур Халдейский — это в Ираке.

— В Ираке? Что это вдруг ехать именно в Ирак? Ну ладно, пусть будет Ирак. Кажется, Багдад находится в Ираке. Багдад — город Гарун аль-Рашида, город «Тысячи и одной ночи». Чудно, чудно! Когда я была маленькой, я читала «Арабские ночи» в детском издании (так она и говорит: «Арабские ночи», так называется английский перевод «Тысячи и одной ночи», и так она переводит название книги с английского на иврит), а потом я читала полный перевод Бартона со всеми неприличиями и со всей эротикой. Чудненько. Посиди тут, пока я кончу упаковывать чемодан. Маленького чемодана хватит, правда? Это займет не больше минуты.

Он входит во двор, и сердце его заходится от дивной радости: папа вернулся домой. Сквозь освещенное окно он увидел мамины глаза — они сияют так, как сияли в лучшие часы ее жизни, а между нею и спиною Розы, обращенной к окну, на спинке стула висит папина шляпа, и они с гостем беседуют. Папа по своему застольному обыкновению отодвинул стул назад, и поэтому через окно виден только левый рукав его пиджака. Прежняя радость, умершая уже много лет назад, воскресает и захлестывает его во всех своих деталях, погруженных в голубовато-фиолетовое сияние. Он, шестилетний мальчик, наряженный в новый костюмчик, источающий запах одежной лавки. Весь костюмчик покрыт оранжевыми клетками и состоит из коротких штанишек и великолепной курточки с пояском и пряжечкой, но чудеснее всего — кармашки. Четыре кармашка в курточке, два сверху и два снизу

в честь первого учебного дня в школе. По дороге домой он сосет конфету, которую вынул из нижнего кармашка со стороны правой руки, а прозрачную целлофановую обертку от нее разглаживает и приставляет к глазам и видит весь двор погруженным в голубовато-фиолетовый свет, словно пришедший из иного мира, из райского сада. Дикая радость охватывает его при виде папиной шляпы, висящей на спинке повернутого к окну стула. Сейчас, среди дня, папа все-таки дома, а не на работе. Он вбегает в дом, крича: «Папа, папа», и падает прямо в объятия папы, ловящего и подкидывающего его одним быстрым, захватывающим дух, пугающим и вызывающим наслаждение рывком вверх. Он парит в горних сферах, несомый сильными папиными руками, и обозревает пыль, скопившуюся на шкафу. Снизу к нему устремлены глаза мамы, полные света, смешанного с оттенком беспокойства, как бы с ним чего не случилось там наверху. Он парит в небесах блаженства, раскрывающихся в еще более высокие небеса, как бывает со счастьем, открывающим доступ к еще более восхитительному счастью, так же как горе распахивает дверь еще более глубокому горю. Эта минута счастья над пылью на шкафу и буфете открыла ему глаза на смысл семи небес — небеса перед небесами и небеса за небесами — то, что он изучал спустя много лет. В глазах папы и мамы мерцает тайна. Его ждет сюрприз — в честь его первого учебного дня папа сделал для него деревянную лошадку-качалку, равной которой по красоте, великолепию и высоте не сыскать ни в одной игрушечной лавке на улицах Яффо, Короля Георга и Принцессы Мэри, вместе взятых. Она высотой почти с настоящего жеребенка, и они начинают скакать на нем по очереди: сначала Срулик, потом мама, потом папа, а потом его сестра Рина, вернувшаяся из школы на час позже Срулика, потому что она уже третьеклассница. Вид шляпы, висящей на спинке повернутого к окну стула, захлестнувший его валом внезапного счастья, с такой явственностью оживил этот голубовато-фиолетовый свет, в который погрузился весь двор за оберткой конфеты первого учебного дня, что рука его собралась было вновь разглаживать складки на целлофане, делавшие неясным изображение двери, и дрожь глухого смутного страха пронзила его, когда он почувствовал невольное движение своей руки, стремящейся пошевелить пальцами маленькой кисти, которая была и более не существует, чтобы разгладить конфетную обертку, которая была и более не существует, в ожидании чудесного видения в фиолетово-голубоватом свете, которое было и более не существует, но тем не менее живо и различимо отчетливее, чем облик физически существующих вещей. Страстное желание пустить в ход уже не существующую часть тела в отрезке времени, который минул и более не существует, напомнило ему о вещах, про которые он читал и узнавал в разные времена и в разных местах, о суевериях, связанных с примитивным ходом сознания, принимающего за правду все выдумки о загробном мире, о рае и аде, и прочие вытекающие из этого глупости. Где-то он прочел, что адское пламя — это пламя страстей. Если мужчина за свое любострастие осужден жариться в адском пламени, его персональный надзиратель посылает его в соответствующее отделение и там демонстрирует ему все объекты его вожделений, всех вместе и каждую по отдельности, готовых во всевозможных видах и образах, во всех состояниях и во всех позах, со всеми жестами и со всеми гримасами, — пусть делает с ними что хочет и утоляет ими свои страсти во всех тонкостях, только нечем ему утолять его страсти. Нет у него рта, чтобы целовать и кусать, и нет у него рук, чтобы гладить, и мять, и сжимать, и нет у него члена, чтобы вонзить его, и молотить, и веять, и нет у него никакого средства потушить языки пламени, полыхающего все сильнее. А если взвесил персональный надзиратель на весах своего персонального надзора добрые дела своего персонального поднадзорного и обнаружил, что они весят более дурных его поступков, то посылает его в рай, совсем не далекий от ада. Как нам известно, рай и ад разделяет лишь тонкая, с волосок, перегородка, и все выглядит точно так же, с той только разницей, что тут оный мужчина, маленький Срулик, уже находится в постоянном, полном и абсолютном единении, обнявшийся, и сцепившийся, и прилепившийся, и вонзившийся, и погрузившийся, и растворившийся в недрах души Ориты, струящих дивный свет, более живой и ощутимый, чем все тела и сосуды материального мира, и вкус счастья, которое он вкушает с ощущением воспоминания детства при виде шляпы, висящей на спинке стула, — только бледное отражение этого райского видения.

Срулик одним прыжком перемахнул через эту тонкую перегородку и остановился при виде незваного гостя, который захватил папино место и с которым мама разговаривала с таким воодушевлением и приветливостью. Мама всегда бывала рада принять гостей, а с тех пор, как папа исчез, по-настоящему приходила в волнение при виде каждого входящего во двор, кто был другом папы или связан с ним каким угодно образом. В ее глазах вспыхивал свет от живого соприкосновения с живым человеком, связанным чем-то с папиной жизнью, который был для нее в этот момент и памятью о прошлом, и надеждой на будущее. Радость такого рода возникает главным образом у людей, потерявших своего близкого и радующихся приходу друга умершего. Они любят того, кто был любим дорогим их покойником, и радуются ему. С этой точки зрения папа, которого сейчас здесь нет, мертв, если не считать знания, что он жив в другом месте, и надежды на то, что в один прекрасный день он вернется, а для тех, кто верит в вечность души, это различие еще меньше: оба они — и мертвый, и уехавший — остаются при нас лишь в памяти и в надежде, и ничто не разделяет мертвого и уехавшего, кроме нашего знания, основанного только на вере, что один продолжает жить своею земной жизнью в ином месте, и нам предстоит в будущем снова с ним здесь встретиться, а другой продолжает жить другой жизнью в ином мире, и нам предстоит снова встретиться там. Приход папиного друга был для мамы неким осязаемым знаком того, что надежде, живущей в сердце, предстоит в будущем сбыться, своеобразным предвкушением возвращения ушедшего, и поэтому такая встреча волновала ее до помутнения рассудка и утраты здравого смысла, как это произошло и сейчас, когда она приветливо и радостно приняла этого человека и, как стало впоследствии понятно Срулику, совершила страшный промах, подорвавший само основание всех его планов.

Гостем был не кто иной, как Длинный Хаим. Фамилия его Рабан, и он старший брат Берла Рабана, заведующего глазной клиникой доктора Ландау. В отличие от Берла, великого почитателя Иисуса Навина, интересовавшегося только тем, что написано в книге Иисуса Навина о захвате страны и ее разделе между коленами Израилевыми, в отличие от своего брата, погруженного в пустые грезы о сказках прошлого и о вымышленных героях, Длинный Хаим думает только о кратком и легком способе выручить много денег, дабы он мог проводить свою долгую жизнь во благе и с приятностью, а для этого ему, Длинному Хаиму, требуется лишь найти стоящее изобретение, обнаружить «подходящий патент». Всю свою жизнь он был занят поисками «подходящего патента». Такой вот «подходящий патент» Длинного Хаима разрушил папину жизнь, уверяла мама много лет назад, еще в те первые годы, когда папа начал обдумывать строительство храмового макета. Она признавала, что свою блажь папа заполучил от его учителя Маркела Когена, от того самого старика-плотника из Старого города, но идею изготовления деревянного макета Храма подал ему Длинный Хаим, и он же подтолкнул его к этому. Однажды, когда Длинный Хаим сидел в папиной мастерской, щеголяя своим галстуком-бабочкой (он всегда ходил в галстуке-бабочке, придававшем ему вид этакого вечного приглашенного на официальное торжество, человека, только что вышедшего со свадьбы дочери парагвайского консула или собирающегося

вот-вот отправиться на день рождения супруги президента Ротари-клуба в Вифлееме), когда он вот так по своему обыкновению сидел и смотрел на папу, вытачивавшего на токарном станке навершие для шкафа, он вдруг воскликнул:

— Вот оно! Я нашел подходящий патент!

Сей подходящий патент, как все гениальные изобретения, предельно прост и способен принести громадные доходы и нам, и нашим детям, и детям наших детей. Папа вырежет из дерева модель Храма, а он, Длинный Хаим, наймет на улице Яффо большую роскошную лавку, которая будет служить своеобразным музеем Храма, и каждый пожелавший подивиться этаким чудесам будет платить входную плату. И даже если эта входная плата не будет превышать, скажем, полгроша на душу, и если ежедневное число посетителей не будет превышать пятьдесят человек, то уже и тогда нам обеспечен заработок без всяких хлопот, тягот, зависимости, притворства и разочарований. А по прошествии многих лет, когда весь народ, пребывающий в Сионе, пройдет перед Храмом, можно будет устроить турне по всему свету, а к тому времени, когда мы успеем вернуться в Страну Израиля из турне по большому миру, восстанет в стране новое поколение, которое не знало Храма Длинного Хаима[28], и так вся эта история начнется сначала, и так далее.

Короче говоря, не успел он еще полностью развить эту идею, а папа уже был им убежден, да не только убежден, а воспламенен и объят тем самым пламенем, которое наградило его прозвищем «Отстроится-Храм», которое опалило его жизнь и разрушило его семью. И ничего удивительного нет в том, что он убедил папу. Этот Длинный Хаим был способен силой своего воображения и красноречия, при помощи галстука-бабочки на шее, воспламенить своими патентами самого сухого из перекупщиков древесины и самого въедливого из оптовых торговцев пряностями. Для него трудности начинались не до того, как он убеждал, а после. Убедив кого надо и получив задаток в счет будущих доходов, он прежде всего отправился в Бейрут — отдохнуть от трудов убеждения и заранее вкусить немного, хоть два-три денечка, от хорошей жизни, уготованной ему после осуществления патента. Когда же минули два-три денечка, а вместе с ними иссяк весь задаток вкупе с еще несколькими мелкими суммами, взятыми в долг тут и там, он перестал интересоваться этим патентом, и вместо него в его мозгу начали складываться новые патенты, подходящие к другим начинаниям. Всякая унылая работа, все эти мелкие старания и пустые хлопоты, связанные с переводом патента из области воображаемого в действительность, попросту наводили на него скуку. Ни капли правды не было в утверждениях его кредиторов, будто он изначально намеревался обманом выманить у них деньги, заморочить им головы небылицами о своих будущих грандиозных предприятиях. С каждым новым патентом, забрезжившим в его мозгу, он давал себе слово уйти с головой в работу по его осуществлению и каждый раз заново обнаруживал глупость и скуку практической деятельности.

Что же все эти годы утверждала мама? Мама говорила, что все его кредиторы, все эти корыстолюбивые торговцы, надеявшиеся огрести денег на идеях Длинного Хаима, ничего не потеряли, кроме своих денег, в то время как папа, загоревшийся самою идеей, порушил свою жизнь и обездолил всю семью. Так она имела обыкновение говорить Длинному Хаиму в глаза, без злобы и без вызова, как констатацию непреложного факта, природного явления, которое именно таково, и ничего тут не поделаешь. Как если бы она рассказывала, что папа вернулся с работы весь до ниточки промокший, потому что вышел под проливной дождь без плаща. Так же как дождю свойственно состоять из капель воды, которые имеют обыкновение падать и мочить, так и папе свойственно работать без плаща и, работая, не замечать перемен погоды. Все они смеялись, когда она так говорила: и папа, и Длинный Хаим, и даже она сама.

— Да, а вода в лавке есть? — спросил Длинный Хаим, вставая и снимая свою шляпу со спинки стула.

— Конечно, там есть вода, — сказала мама. — Там есть кран и раковина.

— Это — главное, — сказал Длинный Хаим. — Живая вода там течет.

И, выходя, он радостно бормотал себе под нос:

— Живая вода там течет.

Услышав вопрос «Да, а вода в лавке есть?» еще до того, как мама рассказала ему о том деле, ради которого неожиданно явился Длинный Хаим, Срулик воспылал гневом, прежде всего на себя самого, а потом, в той же мере, — на свою мать и на этого долговязого изобретателя патентов, но сквозь дым перед ним замаячил спасительный выход. Длинный Хаим пришел попросить ключи от папиной мастерской «на некоторое время», и мама, конечно, тут же согласилась, не потребовав никаких объяснений: почему и для чего нужна ему мастерская и что означает его «некоторое время» — состоит ли оно из дней, недель или месяцев. И правда, как можно в чем-то упрекать маму? Мыслимое ли дело, чтобы она обращалась иначе с другом папиной юности, с годами ставшим другом всей семьи! В сущности, не все ли ей равно? Если он попросил, значит, лавка необходима ему для какого-нибудь патента, и она, со своей стороны, рада, что может помочь ему. И какая разница — надолго ли? Нечего опасаться, что Длинный Хаим навсегда остановится на одном из своих патентов.

— В доме нет ни гроша, а она спешит просто так отдать ключи от папиной лавки Длинному Хаиму! — закричал Срулик на мать, не в силах совладать с растущим в нем гневом на самого себя.

Как это мастерская совершенно вылетела у него из головы? При всех попытках пробить глухую стену, стоящую у него на пути, ему вовсе не приходила в голову папина мастерская, пустовавшая безо всякой пользы. А ведь плата за пользование ею, которую он мог бы получить, превышает все, что он был способен заработать за шесть месяцев в библиотеке вместе со всеми дополнительными работами, даже если предположить, что он сможет получить дополнительную работу в сиротском приюте и в других местах! Как это случилось, что даже он, ловкий Срулик, блистательный Срулик, Срулик с великими идеями, потрясающими саму Ориту, как это могло случиться, что и он барахтался в потемках, пока не явился Длинный Хаим — изобретатель патентов и не открыл ему глаза на самый простой, самый легкий, самый ясный, самый действенный и самый лучший выход! Завтра же он пойдет в лавку и заберет у него ключи! Но ему все же причитается награда, этому Длинному Хаиму, за этот его патент! Срулик заплатит ему определенный процент из арендной платы, как платят, например, посредникам. Скажем — три процента.

Назавтра, прежде чем уйти, он договорился с Розой, чтобы она побыла с мамой восемь часов. Четыре часа, которые он работает в библиотеке, и дополнительные четыре часа, которые ему потребуются, чтобы получить обратно ключи и сходить к маклеру. Если все пойдет гладко, он, возможно, еще успеет заскочить к Орит и сказать ей, что он собирается отправиться в большое путешествие не через пять-шесть недель, а через пять-шесть дней!

Подойдя к лавке, он обнаружил, что она заперта, и сердце его екнуло при виде чахлого кипариса, торчавшего рядом с нею так же, как в годы его детства. И тогда, в далекие детские годы, он жалел этот несчастный кипарис, которому суждено было вырасти и провести всю свою жизнь именно в таком углу, не имея никакой возможности сдвинуться с места даже на несколько шажков вправо или влево, что могло бы в корне изменить его судьбу. В этом углу находилась общественная уборная, обслуживавшая весь торговый центр, и все подмастерья, ленившиеся зайти внутрь самой уборной, доходили до угла, останавливались и мочились на кипарис. И будто этого еще не достаточно, на него выплескивалось пенящееся отработанное масло из гаража по другую сторону дороги, смешивалось с мочой и скапливалось в ямке вокруг ствола. А он все еще стоит здесь, посаженный посреди лужи мочи, бензина и машинного масла, окруженный железным ломом, и старается прямо держать свою крону, как все кипарисы, которым хорошо в этом мире только потому, что кто-то посадил их в другом месте.

— Ему надо помочь, — подумал Срулик и представил себе, как он приходит, выкапывает его со всеми корнями и высаживает в лощине у Русского подворья. — Но я никогда не смогу спасти все невинно хиреющие кипарисы. А что делать со всеми безвременниками, вырастающими посреди дороги, и прежде чем они успевают зацвести, их вытаптывают ослы! Такого безвременника, который никак не может спастись от ослиного копыта, ничуть не утешает тот факт, что целый народ безвременников продолжает существовать и цвести по всем окрестным полям.

Поделиться с друзьями: