Путешествия по следам родни
Шрифт:
Прохожего на таких улицах ждешь по получасу. Обежав еще несколько разгороженных дворов, где виднелись легковушки или грузовики, и убедившись, что в Майклтаун никто не собирается ехать в столь поздний час, я пришел к убеждению, что надо либо идти пешком (а уже смеркается), либо на шоссе ловить попутку (а это маловероятно). И еще подумал, что приезжал, хоть и встретил отчуждение, не совсем зря: юношей я часто здесь бывал и даже ночевал, когда заканчивал среднюю школу в Тотьме.
Одинокий, не принятый, голодный, я вышел по бетонке на шоссе и остановился на перекрестке в раздумье. Направо лежало шоссе, заведомо пустое до утра, а прямо, пересекая его и продолжая мой путь, - живописная «трасса», то есть просека примерно той ширины, какую рубят для линии электропередач. Кое-где еще догнивал хворост, кучи бревен и лежали, как свитые змеи, стальные тросы - чокеры, но сама
Я снял рюкзак и развернул карту. Ага, вот она, эта трасса. Она выходит из Камчуги и идет сплошным лесом и болотами верст двадцать пять – тридцать к берегам реки Уфтюги, в местность под названием Верховье (известная у кокшаров местность). Ну, как, рискнешь?
Очень этого хотелось, но я был все же не настолько сумасшедший и сохранил остатки благоразумия: здесь я уж точно не встретил бы ни души на всем пути следования, а с собой не было даже ножа. Только и привлекательности, что попал бы на родину матери. Для такого пешего путешествия нужно было иметь, по крайней мере, краюху хлеба.
Я стоял у обочины в напрасном ожидании попутной автомашины. Неподалеку виднелась покинутая деревянная бытовка с жестяным дымоводом, но без окон. Я решил, что если не уеду, переночую в ней. Но когда вошел, увидел замасленный дощатый стол, за которым картежничали и доминошничали лесорубы, узкую скамью, где не улегся бы и подросток, затерты стены и унюхал запах выветрившейся соляры и промасленных запчастей к трелевочному трактору, то ощутил приступ тоски. Меня унижали. Предлагали стать бездомным, полюбить общество шоферов и трактористов. А я был писатель. Предлагали валить лес, а я знал, что даже мой земляк Варлам Шаламов уже давно вернулся с Колымы. Я был пятой ногой у собаки, лишней спицей в колеснице, белой вороной, rara avis in terris. Куда уж яснее: поживи, мол, в рабочей бытовке.
И ведь что удивительно: все эти пятьдесят человек – рабочие. Все! Добро бы хоть сами были белой костью, голубой кровью, так нет же: все до одного – быдло.
И вот далее это путешествие плавно переходит в то, что было совершено в ненастный осенний день. Тогда я тоже доехал лишь до Камчуги и вышел здесь, на шоссе, не заезжая в поселок. И стоял у обочины «голосовал». Окрестность была невыразимо серой, задернутая мокрым туманом, сквозь который еще и накрапывал промозглый дождь. Он был не природный, а какой образуется над территорией железоделательного комбината в Глазго, в Рурской области, в Детройте: смог. Я очень страдал, потому что от такой погоды, если она продолжительна, воспалялись зубы.
Автомашины шли часто, но не тормозили. Пропустив первый десяток, я решил, что если и следующая не остановится, лягу. Пусть давит, один конец. Видимо, шофер самосвала уловил в глазах путника, стоящего без зонта, отчаянную злобу, потому что на его протянутую руку среагировал, хоть и с опозданием: пришлось бежать метров сто.
– В кузов только если, - сказал он, когда я очутился на подножке кабины. Голос был виноватый, но в кабине уже сидели две бабы с ребенком. Но я и так был ему безмерно благодарен. Со злобой и ожесточением прыгал еще какое-то время, пытаясь с грязного колеса перемахнуть через борт, который был еще и наращен досками. Наконец удалось: я очутился внутри стального корыта, по стенам и днищу которого шелестел дождь, и утвердился спереди – с новеньким рюкзаком, который только позавчера купил в Сокольниках, в новых джинсах фирмы «Wrangler», в новых ботинках на тонкой подошве, которые, чувствовал, намокли как промокашки, - мокрый, грязный, несчастный, не успев даже утереть лицо, потому что грузовик тотчас тронул. Дождь сгустился уже в той консистенции, про которую говорят: «сейчас лянёт». Стало не то что темно, а как бы размывчато, точно внутри облака. Я понял, что и закрываться целлофаном – напрасный труд, а когда шофер переключил скорость, сталось лишь надеяться, что он не проедет отвертку на Майклтаун (сам я не был уверен, что узн'aю: кажется. вскоре за мостом через речку Пиньга). С ветром, с нахлестом дождь полосовал меня по лицу, точно освобождаясь на злосчастном путнике от застарелой ярости.
На повертке я выскочил с верхотуры и весьма неудачно, чуть не клюнув носом асфальт, но когда пошел заплатить, водитель денег не взял. И на том спасибо. Жалкий, несчастный, я пошагал по бетонке, зная, что и там, на перевозе, меня никто не ждет: автобус уже ушел, а прибудет ли еще транспорт, чтобы гнать за ним паром, - это бабушка надвое сказала. И вот теперь, пускай над автострадой Тотьма-Нюксеница хлещет проливной дождь в тумане
и радиоактивных осадках, вообразим, что начало марта (или нет: конец апреля, ледоход только что прошел), сумерки той густоты, которые иногда почему-то называют «куриная слепота», снегу еще столько, что, собственно, протаяли лишь наезженные колеи. Но они сухи, потому что к вечеру подмораживает, и близорукий путник с рюкзаком за плечами бойко чешет домой. Блудный сын к папе. И на душе погано, потому что я убежден, что мне и появляться-то у него нельзя.Оказавшись на берегу, в виду тускло-оранжевых огней Майклтауна, я орал четверть часа, потом пел песни, потом смирился, поняв, что паром приедет только утром, когда повезут рабочих на делянки и пассажиров в Тотьму. Вода стояла высоко, несколько нижних бетонных плит причала затопило. Иногда еще проносило льдину, она жестко терлась о забереги, ворошило голые кусты. Повыше на подъезде стояла еще одна бытовка – сварной домик, обитый стальным листом изнутри и снаружи, но без печурки. Я вошел внутрь и растянулся на лавке, тоже стальной: стальные листы холодили даже сквозь теплую куртку. Темень усугублялась, а я не мог даже запалить костер: не оказалось спичек. С лесобиржи, которая и днем-то представляла безотрадное зрелище нагроможденных бревен, лесопилок с горами желтых стружек, черных подзолистых изъезженных дорог, теперь помигивал только мокрый фонарь на крюке возле слесарки. Вот так: в километре отсюда отец и мать, а я ночую здесь, в рабочей бытовке. Из лесу мог выйти разбуженный по весне медведь: говорили, что в Пиньгах они водятся, а в бытовке даже дверь не закрывается, нет ни огня, ни ножа. Вот так: они спят в постелях (те – в теплых мягких московских, эти – в грязных клопяных майклтаунских), а я застрял на другом берегу в бытовке, и холодина такая, что зуб на зуб не попадает. Вот так: они все парами, у них у всех для их ключика есть замочик, а я забыл, когда в охотку с женщиной ночь проводил. Вот так: они все рабочие и любят технику, а я писатель. Гуманист. Интеллигент. Они с финками и гранеными стаканами, в которых водка, а я со стилом. Со стилом, не со стилетом.
От полой воды разило стужей, всю ночь там что-то булькало и чавкало. В эту кошмарную ночь я поклялся в Майклтауне больше не бывать.
МИНЬКОВО - ПОЖАРИЩЕ - НИЖНЯЯ ПЕЧЕНЬГА
Все говорят: загадочная русская душа. Сказали бы лучше: спьяну, с разгулу, спонтанная, в поиске. Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Если бы мне, как древнему еврею, было известно положение с родственниками хоть от Иосифа, хоть от Ноя, хоть от прежде жившего Иафета, вы думаете, я помчался бы вторично в ту же степь – в Бабушкино Вологодской области? Да я бы, Иосиф Ноевич Яфетсон, прежде чем тащиться туда, знал бы на своем пятом десятке, что у меня там живет двоюродная сестра Ольга, располагал бы ее адресом и телефоном, знал бы, чем она занимается, бизнесом или онанизмом, и она бы обо мне беспрестанно помнила и давала знать, что помнит: поздравлением, стишком, знаком.
А я?
Годом прежде я туда ездил и – помните? – выходил в Бабушкине (Леденьге) покурить в ожидании отправки автобуса. И через год опять устремился.
А всё оказывалось чрезвычайно банально: ей сорок лет, а она сидит, сука, молчком и знать о себе никому не дает. А я туда упорно стремлюсь, как Шерлок Холмс на оброненный сигарный пепел. И знать не знаю, что у меня там кузина. Родня. Влечет меня туда неосознанно – и все тут. Как какого-нибудь Пьера Кюри, который кусок радия случайно забыл на фотопластине. Комбинировал-комбинировал, и бац: открыл нового родственника. Ольгу Антоновну.
Но самое-то замечательное, что я и в ту поездку, во вторую, выходя в поселке Миньково Бабушкинского района, не предполагал в этой местности наличия родственников. Покров с тайны спал, и она открылась гораздо позже. И, следовательно, не являлось глупостью, хотя бы для моего личного существования, что этот факт был от меня утаен. Если мы в России хотели построить рациональную, умную, европейскую жизнь, то, разумеется, я должен был знать о ней. Но если нашу, российскую, - нет, не за чем: чудо, тайна, авторитет надежно охраняют самые простые истины, чтобы в старости преподнести их нам как открытия. И я уверен, что еще много-много лет типичному русскому не удастся с к о н с т р у и р о в а т ь произведение. Так же просто и отважно, как Эйфель свою башню, как заурядный беллетрист Фред Бодсворт заурядный в англосаксонской традиции роман «Чужак с острова Барра». Вот он имеет факты, располагает информацией, несколькими справочниками, печатной машинкой, договоренностью с издательством о публикации. Садится и пишет – с интригой. Вот он имеет кирпич, бетон, котлован, смету, проектировщика, - делает расчет и возводит свой дом.