Путеводитель по поэзии А.А. Фета
Шрифт:
Метафора «говор вод» напоминает подобное выражение в стихотворении Ф. И. Тютчева «Весенние воды»: воды, ручьи «гласят во все концы» [Тютчев 2002–2003, т. 1, с. 134] и фетовские «Как по оврагам в полдень громко / На пену прядают ручьи!» («Весна на дворе», 1855), «Ручьи, журча и извиваясь / И меж собой перекликаясь, / В долину гулкую спешат, / И разыгравшиеся воды / Под беломраморные своды / С веселым грохотом спешат» («Опять незримые усилья…», 1859), «Всю ночь гремел овраг соседний, / Ручей, бурля, бежал к ручью, / Воскресших вод напор последний / Победу праздновал свою» (1872), «Поет сверкающий ручей» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866). «Синий свод» словно прямо заимствован из картины весны из «Евгения Онегина» (гл. 7, строфа I) Пушкина: «Синея блещут небеса» [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139]. У самого Фета встречается весенняя «небесная лазурь» («Когда вослед весенних бурь…», 1865 (?)), а «глубь небес опять ясна» («Глубь небес опять ясна…», 1879).
Традиционны для русской поэзии и «ивы и березы». Помимо стихотворений самого Фета «Что за вечер! А ручей…» (1847): «А в овраге блеск воды, / Тень да ивы»), «Ива» («Сядем здесь, у этой ивы», 1854), «Ивы и березы» («Березы севера мне милы…», 1843, 1856) и «Еще майская ночь» (1857 — «Березы ждут. Их лист полупрозрачный / Застенчиво манит и тешит взор. / Они дрожат. Так деве новобрачной / И радостен и чужд ее убор»), это и «И гибкой ивы трепетанье» (элегия Жуковского «Вечер» [Жуковский 1999–2000, т. 1, с. 76]), «И тень от ив в час полдня знойный» (стихотворение
Образ «пух — лист» навеян пушкинским «Летит, как пух от уст Эола» («Евгений Онегин», гл. 1, строфа XX [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 13]). В фетовской поэзии это тоже неизменный признак весны: «свежие листья» («Весенний дождь», 1857 (?)), «И в торжестве неизъяснимом / Сквозной деревьев хоровод / Зеленоватым пышет дымом» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866).
Обыкновенен для поэтического изображения весны образ птиц. Примеры из фетовской лирики: «Снова птицы летят издалека / К берегам, расторгающим лед» («Весенние мысли», 1848). Жених весны «крылами вешних птиц / <…> свевает снег с ресниц» («Глубь небес опять ясна…», 1879).
Появление пчелы как свидетельство наступившей весны — пейзажная деталь, восходящая в русской поэзии, видимо, к «Евгению Онегину»: «Пчела за данью полевой / Летит из кельи восковой» (гл. VII, строфа I) [Пушкин 1937–1959, т. 6, с. 139] [135] . Весенние пчелы встречаются и в лирике Фета: «В каждой гвоздик душистой сирени, / Распевая, вползает пчела», «Черемуха спит. / Ах, опять эти пчелы над нею! / И никак я понять не умею, / На цветах ли, в ушах ли звенит» («Пчелы», 1854), «Сплошной душистый цвет садовый, / Весенний вздох и счастье пчел» («Давно ль на шутки вызывала…», 1890). Но образ пчелы может прямо и не «прикрепляться» к этому времени года: «Только пчела узнает в цветке затаенную сладость» («Скучно мне вечно болтать о том, что высоко, прекрасно…», 1842). Пчелы, их жужжание ассоциируются с любовным чувством: «Жужжал пчел а ми каждый куст, / Над сердцем счастье тяготело, / Я трепетал, чтоб с робких уст / Твое признанье не слетело» («Еще акация одна…», 1859).
135
Пчела как примета весны — образ, имеющий в европейской поэзии очень богатую и древнюю традицию. Ср. ряд наблюдений у В. В. Набокова: [Набоков 1998, с. 479]. Фет, наверное, помнил и строки «Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты / Жужжанью пчел над розой алой» из пушкинского стихотворения «С Гомером долго ты беседовал один…» [Пушкин 1937–1959, т. 3. кн. 1, с. 286].
«Жар» весенней «постели» выглядит как свернутая автоцитата из знаменитого фетовского «На заре ты ее не буди…» (1842): «На заре она сладко так спит; / Утро <…> пышет на ямках ланит», «И подушка ее горяча, / И горяч утомительный сон».
Стертая, заурядная черта весны у Фета — заря. Вот лишь один пример: «Но вот заря!» («Весна и ночь покрыли дол…», 1856 или 1857 (?)).
Стихотворение представляет собой своеобразный стихотворный словарь образов весны из русской поэтической традиции и из лирики автора. Посредством формы (композиции, ритма, синтаксиса) происходит, как и в стихотворении «Шепот, робкое дыханье…», преображение банального в индивидуальное, уникальное. Указательное местоимение эти, синтаксически предполагающее предшествующее упоминание о предмете, к которому и отсылает, направляет внимание воспринимающего не только к самой весне, но и к ее обобщенному (инвариантному) поэтическому образу. В стихотворении дается не пейзаж как таковой, а знаки или поэтическая модель весеннего пейзажа, причем качественные характеристики весны отсутствуют (в стихотворении нет прилагательных, кроме банального эпитета небосвода синийи уточняющего определения «вздоха» — ночной). Поэту как бы не хватает слов для выражения восторга перед весной, перед ее тайной, — все они оказываются стертыми, бледными перед ее всепобеждающей красотой. Воистину, «О, если б без слова / Сказаться душой было можно!» («Как мошки зарею…», 1844) [136] .
136
Этой, по-видимому, нарочитой образной и лексической блеклости соответствует и «неяркая» концовка стихотворения. Ср. интересное замечание одного из коллег, переданное МЛ. Гаспаровым: «<…> После пяти строк эмоционального перечня (в последней строфе. — А.Р.)ожидается такая же эмоциональная последняя строка, например: „…Как я их люблю!“, а вместо этого читателю предлагается неожиданно контрастная логическая: „…Это все — весна“. Логика на фоне эмоции может быть не менее поэтична, чем эмоция на фоне логики» [Гаспаров 1995, с. 144, примеч. 1].
Вероятно, в подтексте стихотворения Фета содержится тема поэзии, творчества — по аналогии с весной как временем расцвета в природе и расцвета души и любви. Мошки, упоминаемые в нем, в стихотворении «Как мошки зарею…» (1844) ассоциируются со звуками поэзии: «Как мошки зарею, / Крылатые звуки толпятся». Неизменно у Фета сближение поэтического творчества с пением, в том числе и с птичьим пением, а устойчивой метафорой вдохновения является крыло [137] . А пчелы в поэтической традиции, восходящей еще к римскому поэту Квинту Горацию Флакку, соотносятся со стихотворцем, их мед — с медом поэзии [138] . Не случайно в стихотворении «Моего тот безумства желал, кто смежал…» (1887) «я» поэта уподоблено пчеле: «А душа моя так же пред самым закатом / Прилетела б со стоном сюда, как пчела, / Охмелеть, упиваясь таким ароматом. <…> Этот мед благовонный — он мой, для меня…» [139] .
137
Примеры, относящиеся к пению и к метафоре крыла, см. в главе, посвященной анализу стихотворения «Как беден наш язык. — Хочу и не могу…» (разделы «Композиция. Мотивная структура» и «Образная структура»).
138
«я же пчеле подобен <…> Как она, с трудом величайшим, сладкий / Мед с цветов берет ароматных, так же / Понемногу я среди рощ прибрежных / Песни слагаю» (оды, IV, 2, пер. Н. С. Гинцбурга) [Гораций 1993, с. 153–154]. Позднее сравнение писателя с пчелой, извлекающей лучшее из «цветов» — сочинений разных авторов, — встречается у римского философа Сенеки; это уподобление стало «общим местом» в литературе Возрождения (у Петрарки и других авторов).
Литературный
исток этого горациевского уподобления (а в конечном счете и фетовского образа) — диалог Платона «Ион», в котором крылатое и священное существо поэт сравнивается с легкокрылой пчелой; см. об этом: [Тархов 1982а, с. 367–368]. Ср.: «Говорят же нам поэты, что они летают, как пчелы, и приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и рощах Муз. И они говорят правду: поэт — это существо легкое, крылатое и священное <…>» («Ион», 534b, пер. Я. М. Боровского [Платон 1968. т. 1, с. 139]).139
Ср. также: звуки «звонким роем налетели, / Налетели и запели / В светлой вышине» («Нет, не жди ты песни страстной…», 1858), «Роями поднялись крылатые мечты» (1889).
А. Е. Тархов, анализируя сравнение весенних праздничных колокольных звуков с жужжащими пчелами в стихотворении Фета «Был чудный майский день в Москве…» (1857), считает, что основу фетовского образа пчелы составляют «народно-мифологические представления» о пчеле — «посланце иного мира, ибо образ пчелы принимают души ушедших из этой жизни людей» [Тархов 1982, с. 12]. Это наблюдение интересное и, возможно, справедливое, но текстуально недоказуемое.
Пчела в поэзии Фета также олицетворяет эротическое начало, страсть, испытываемую к женщине, к ее телесности, ассоциирующейся с цветком (обыкновенно с розой [140] ): «И тебе, царица роза, / Брачный гимн поет пчела» («Роза», 1864 (?)).
Размер: семантический ореол
Стихотворение, как и «Шепот, робкое дыханье…», вместе с которым образует тематическую и метрическую «двойчатку», написано хореем с чередованием четырех- и трехстопных стихов; четырехстопные строки имеют женское окончание, трехстопные — мужское. Но организация строф более сложная, чем в стихотворении «Шепот, робкое дыханье»: первая, вторая, четвертая и пятая строки каждой строфы написаны четырехстопным хореем с женскими окончаниями, рифмуются между собой попарно: первая со второй и четвертая с пятой. Метрическая схема этих строк: 10/10/10/10. Третья и шестая строки каждой строфы написаны трехстопным хореем с усечением — с мужским окончанием, эти строки в каждой строфе рифмуются между собой. Метрическая схема этих строк: 10/10/1.
140
См. об этом: [Тархов 1982, с. 26–27].
Для семантического ореола этого размера характерны, в частности, такие тематико-эмоциональные окраски, как «серенада» (темы — «природа и любовь»), картина природы (обычно монтируемая из одних и тех же элементов: ночь, сад, луна, соловей), «свет» («мир иной, высшее блаженство, высшая красота, обычно с мотивами света и сияния») и «пейзаж» [Гаспаров 1999, с. 158, 167, 171] (здесь же примеры из русской лирики XIX и XX вв.). В стихотворении «Это утро, радость эта…», очевидно, три названные семантические окраски соединены. В первой строфе присутствует окраска «свет» («мощь и дня и света») в сочетании с окраской «пейзаж», во второй строфе — окраска «пейзаж», в третьей — окраска «серенада» (темы «природа и любовь»): «жар» и ночная бессонница, о которых говорится, конечно, рождены любовным томлением.
Ритм и синтаксис
Эти уровни текста стихотворения скрупулезно проанализированы М. Л. Гаспаровым. Ограничимся пространными цитатами и небольшим комментарием к ним. Вот характеристика ритмики: «Пропусков ударения во всем стихотворении только три: в строчках: „Этот крик и вереницы“, „Эти ивы и березы“, „Эти зори без затменья“ — по одному в каждой строфе. Это — ровное расположение, композиционно нейтральное: 1-1-1» [Гаспаров 1995, с. 143].
Синтаксис: «Синтаксический аккомпанемент — это однообразие непрерывных конструкций „это…“ и разнообразие придаваемых им вариаций. Из шести коротких строчек ни одна не повторяет другой по синтаксическому строению. Из длинных строчек единообразны предпоследние в каждой строфе: „Эти стаи, эти птицы“, „Эти мошки, эти пчелы“, „Эта дробь и эти трели“; в средней строфе это единообразие захватывает и середину строфы („Эти капли — эти слезы“, „Эти горы, эти долы“), в крайних оно слабее. Эта перекличка крайних строф через голову (самой простой) средней подкрепляется очень тонкой аналогией синтаксиса строчек „Эта мощь — и дня и света“ и „Эта мгла и жар — постели“. Таким образом, в синтаксисе усложненность сосредоточена по краям стихотворения, единообразие — в середине; схема — 1-2-1» [Гаспаров 1995, с. 143].
Впрочем, Гаспаров делает оговорку, ссылаясь на мнение коллег, что «может быть, синтаксический контраст „Эта мощь — и дня и света“ и „Эта мгла и жар — постели“ просто надуман, а на самом деле вторая из этих строчек членится так же, как и первая: „Эта мгла (подразумевается: ночи) — и жар постели“?» [Гаспаров 1995, с. 144, примеч. 1].
На мой взгляд, синтаксическая структура этого стиха нарочито неясна, затемнена, — чтобы сделать возможными оба прочтения одновременно. Соответственно мгламожет быть понята и как метафора любовного томления, наряду с жаром, и как указание на ночную темноту. Правда, мгла постели, пожалуй, слишком смелая метафора даже для Фета, не обнаруживавшего отчаянного новаторства в цветовых метафорах. (Есть, конечно, исключения, как яркоепение соловья в «Фантазии», 1847 или «серебристые грезы» в стихотворении «Муза», 1854, и воображаемый небесный «серебристый путь», по которому «плывет» герой в стихотворении «Певице», 1857, вслед за ее песней; но первый эпитет как раз не очень «ярок», а второй мотивирован ассоциацией с серебристым светом луны. Эти метафоры, по-видимому, подсказаны Фету немецкой романтической литературой; так, о «серебристых волнах» музыки, струящейся, как ручей, писал Л. Тик в «Любовной истории прекрасной Магелоны и графа Прованса».) Второму из двух толкований «мглы» вроде бы противоречит образ «бесконечной» зари, однако слово мгла не обязательно обозначает полную темноту. [141] При истолковании «мглы» как темноты в тексте присутствует изящное и эффектное цветовое «эхо»: «свету» и «дню» во второй строке и «синему своду» в третьей контрастно соответствует «мгла» в третьей строке от конца. А «зори без затменья» и «мгла» образуют живое противоречие, своего рода образный оксюморон (троп, выражение, построенное на сочетании слов с противоположными значениями).
141
Ср. у В. И. Даля: «МГЛА <…> помрачение воздуха, испарения, сгущающие воздух, делающие его тусклым, мало прозрачным; сухой туман, дым и чад, нагоняемые в засухи от лесных паров. В знойные дни мгла всегда стоит в низших слоях воздуха и мешает зрению» [Даль 1995, т. 2, с. 311]. Ср. у Фета в стихотворении «Заря прощается с землею…» (1858): «Смотрю на лес, покрытый мглою, / И на огни его вершин» — «мгла» не совершенная тьма, а густая вечерняя тень.
Блестящий анализ ритмико-синтаксических особенностей (и соответственно интонации, мелодики) стихотворения принадлежит Б. М. Эйхенбауму. Заметив, что, как и «Шепот, робкое дыханье…», оно «принадлежит к полиметрическим (написанным более чем одним метром. — А.Р.) стихотворениям Фета и должно было ошеломить своей дерзостью современного Фету читателя, воспитанного на классиках», исследователь подчеркнул: «сплошная колонна анафорических „это, эта, этот, эти“ (18 раз), повторения того же местоимения внутри строк (6 раз) — и ни одного глагола, и ни одной остановки!» [Эйхенбаум 1922, с. 150].