Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Взгляд Микаэлы упирается в пол. Волосы ее, гладкие, блестящие, тяжелые, разделенные косым пробором, закрывают лицо. Она вскидывает на меня глаза. Мне вдруг становится не по себе от того, что я так много болтаю.

Потом она говорит:

— Что такое душа, я не знаю. Но мне кажется, в теле заключено все, что там было всегда.

Мы вместе стоим на зимнем тротуаре в белесой темноте. Я знаю меньше, чем свет от лампочки в окне, потому что ему ведомо, как проникнуть на улицу и до предела обострить тоску ожидания.

Волосы и шляпа рамкой обрамляют ее спокойное лицо. Она очень молода. Нас разделяют двадцать пять лет. Глядя на нее, я испытываю такое чистое сожаление, такую прозрачную печаль, что они чем-то схожи с радостью. Ее шляпа, снег напоминают мне стихотворение Ахматовой, где в двух строках поэтесса потрясает кулаками, потом слагает

руки в молитве:

Ты опоздал на много лет,Но все-таки тебе я рада [100] .

100

Анна Ахматова. «Широк и желт вечерний свет…» (1915).

Зимняя улица, как соляная пещера. Снегопад прекратился, стало очень холодно. Холод просто немыслимый, пробирает до костей. Снежная улица тиха тишиной царства снежной белизны, неспешно дрейфующей по ледяным волнам. В свете уличных фонарей поблескивают снежинки.

Она показывает на свои легкие выходные туфельки, потом я чувствую, как ее маленькая кожаная перчатка пролезает мне под руку.

* * *

Микаэла живет над банком. Ее квартира похожа на келью чувственной монахини. Я вступаю в древний мир, отвечающий всем требованиям мечты. На полу у кушетки пошатываясь громоздятся стопки журналов — «Природа», «Археология», «Музейный работник» и груды книг — романы, издания по истории искусств, повести и рассказы для детей. Туфли свалены в кучу посреди комнаты; на столе валяется шарф. Хаос зимней спячки.

Комнаты в этом царстве художественного беспорядка тихо дышат в неярком свете. Ткани цвета поздней осени, ковры и тяжелая мебель, одна стена сплошь покрыта фотографиями в рамках, детская лампа в форме лошадки — все кажется вызовом жестко регламентированному миру бухгалтерского учета, расположившемуся внизу.

Я чувствую себя как вор, уже пролезший в окно — и застывший в оцепенении, пораженный ощущением того, что попал к себе домой. Ошарашенный невероятностью удачи.

Я жду, когда Микаэла вернется с заваренным чаем. Мне как-то не по себе в теплой комнате, нет той умиротворенности, которую принес с собой снегопад. Набитые всякой всячиной комнаты Микаэлы меня приворожили. Я уже вписался в рембрандтовский полумрак.

Она возвращается, ставит поднос на низенький столик гостиной, снимает с него серебряный чайник для заварки и стаканы, оправленные в серебро. Она сняла туфли и надела толстые шерстяные носки, в них она выглядит совсем девочкой. В лице Микаэлы мне теперь видится добродетель Беатриче де Луна, ангела из Феррары [101] , которую

Господь укрепил в вере, чтобы она поддерживала изгнанников инквизиции и давала им пристанище. …Лицо Микаэлы отражает преданность многих поколений киевлянок, верность сотни киевлянок сотне верных мужей, несчетные вечера, когда в тесных комнатах под одеялом обсуждались семейные проблемы; тысячи соитий, мечты о заморских странах, первые ночи любви и ночи любви после многих лет жизни в браке. В глазах Микаэлы десять поколений истории, в ее волосах — запахи полей и сосен, ее гладкие, прохладные руки несут родниковую воду…

101

Беатриса де Луна — общественная деятельница и филантроп XVI в. Боролась за прекращение деятельности испанской инквизиции. Открыто исповедовала иудаизм, покровительствовала еврейским учениям.

— Стаканчик чаю? — спрашивает она, сбрасывая газеты на ковер, чтобы освободить место.

На середине рассказа о своей семье она остановилась; теперь ей, должно быть, стало неловко от того, что она так много говорит. О родителях, как посланцах России и Испании, наполнивших их монреальскую гостиную традициями своих стран. О бабушке, которая рассказывала Микаэле выдуманные истории из своей жизни, — может быть, она хотела именно такой запомниться внучке, а может быть, потому, что ей самой хотелось верить этим выдумкам. Микаэлина бабушка подробно описывала внучке огромный дом в Санкт-Петербурге, детали

его витиеватой отделки, резное дерево, даже нравы прислуги. Тяжелые зеленые гардины с золотым шитьем, бархатные платья бордового цвета в сочетании с черным. Но особый упор она всегда делала на учебе, рассказывая Микаэле про свои студенческие годы, работу учительницей, о том, как она была журналисткой в газете.

Микаэла делится со мной историей своих предков. Я поражаюсь жадности собственной памяти до ее воспоминаний. Любовь питается плотью деталей, утоляет жажду фактом в его первозданном облике; она не воспринимает тело в совокупности его частей, каждый член его одновременно твердит о своем, и все звуки сливаются в невнятном гомоне…

Я сижу на диване подавшись вперед, она устроилась на полу, нас разделяет маленький столик. Если просто ее слушать, мне кажется, можно получить отпущение всех грехов. Но я знаю, что стоит ей ко мне прикоснуться, стыд мой сразу станет явным, она сразу разглядит все мое уродство — и редеющие волосы, и вставные зубы. Она на теле моем увидит все его уродливые отметины.

Я все пытаюсь сдержать себя, запугать себя всякими доводами, но непреодолимое желание коснуться ее всаживает себя в меня по самую рукоятку. Как будто кожу с живого сдирают. Я касаюсь ее руки, заранее понимая, что делаю непоправимую ошибку. Слишком я для нее стар. Слишком стар.

И вдруг, против всяких ожиданий — это, должно быть, ей меня жалко стало? — она касается щекой, как нежным персиком, согретым солнцем, моей холодной ладони.

* * *

Я исследую каждую линию ее тела, каждый его изгиб и вдруг понимаю, что она лежит совершенно неподвижно, сжав руки. Тут до меня доходит вся ужасающая тупость того, что я делаю: желание мое ее унижает. Слишком много лет разделяет нас. Потом я понимаю, что она до предела сосредоточена, как будто мой язык подрезает ей крылья, — это она в такой странной форме благословляет меня на знакомство со своим телом. И только после того, как я выполняю ее волю, медленно, как зверь, метящий свою территорию, она сама переходит в бурную контратаку.

Я лежу, будто парализованный, в пещере ее волос. Потом руки мои неспешно находят ее тонкую талию, и вдруг я отчетливо представляю себе, как она нагибается после душа, сворачивает волосы полотенцем, как мокрым тюрбаном, явственно вижу линию изгиба ее спины в наклоне. Слышу ее негромкий голос — длинные фразы, как тихая музыка, как дуга весла над водой, роняющая серебряные капли. Голос ее я слышу, но слов разобрать не могу — так тихо она говорит; в ушах моих звуки всего ее тела. Вместо близости умерших, наполнявшей мое дыхание, меня оглушает гудящий гул тела Микаэлы — ток ее крови, текущий по голубым проводам вен под кожей. Кабели сухожилий; сплетения косточек на запястьях и лодыжках. Каждый раз, когда она смолкает, при каждой ее долгой паузе у меня дух захватывает. Я чувствую, как она понемногу тяжелеет, засыпая. Как прекрасен доверчивый ток крови, ее прижавшаяся ко мне теплая сонная тяжесть, как хрупкая, спокойная тяжесть яблок в вазе. Не застывшее отчаяние сломленности, а умиротворенность расслабления.

Микаэла раздевается, неторопливая и похожая на мечту, становится светлее. Одежда ее как будто растворяется.

Даже мельчайшие детали предметов в комнате вдруг становятся вполне осязаемыми. Годы идут, но тела наши помнят себя во все времена.

Она оседлала меня, устроившись на бедрах, я любуюсь всеми изгибами ее тела, почти физически чувствую арки ребер, каждое дыхание ее, перегоняющее кровь от косточек за ушами к пальцам на ногах.

На коже Микаэлы нет оттенка смерти. Даже когда она спит, я вижу в ее обнаженности невидимую эманацию тела, выступающую на поверхность. Я вижу на любимой влажную прядь волос, печать любви под сенью высокого бедра как соль на животе, живущем в такт с дыханьем. Вижу крепкие, как груши, мышцы икр на ногах. Я знаю, что скоро она откроет глаза и обнимет меня.

Уже поздно, почти полдень, когда она говорит — или мне это пригрезилось? — хотя Микаэла сама вполне могла бы меня спросить:

— Есть хочешь? Нет… Тогда, может быть, мы на скорую руку так перекусим, чтобы голод даже на миг не показался нам более сильным чувством…

* * *

Микаэла закрыла лицо руками; я глажу ей мягкое, теплое, податливое плечо. Она всхлипывает. Она выслушала все — и сердцем своим, и кожей. Микаэла плачет по Белле.

Поделиться с друзьями: