Рабочие люди
Шрифт:
Прохор метался, бредил, но к вечеру вдруг взглянул просветленно, без всякой болезненной гримасы, на весь этот недобрый, с мглисто-кровавым закатом, мир… Вокруг кургана дотлевали немецкие танки; в воздухе уже настоялся смрадный запах жженого железа, обгоревших трупов; ненасытное воронье, чуя поживу, слеталось на притихшее поле брани… А вблизи Прохора сидел усач-бронебойщик, балакал бодренько, утешительно: «Ничего, паря! Живы будем — не помрем. Пробиваться будем до своих, за Донец».
Как только стемнело, весь разношерстный, но крепко сбитый, спружиненный отряд лейтенанта Козырева неслышно покинул курган. Оборванные, израненные люди шли бездорожьем на восток, откуда летели навстречу зарницы и доносилась канонада; они шли с надеждой на соединение с главными частями, которые, как им
Немецко-фашистская военная стратегия, казалось бы, одержала верх. 23 мая, в точном соответствии с планом, войска армейской группы «Клейст» и 6-й армии Паулюса, нанеся решающие удары с юга и севера по сходящимся направлениям, сомкнули стальные клещи в районе Балаклеи. Некогда грозный для них Барвенковский выступ был срезан, а вся Харьковская группировка советских войск оказалась в западне.
Ни Прохор Жарков, ни его новый друг, вислоусый наводчик Поливанов, ни сам командир Козырев, ни сотни его измученных, полуголодных, израненных бойцов не знали, да и не могли знать, каким образом и по чьей вине совершилось это противоестественное их волевой победной устремленности, это нелепо-страшное окружение; они знали только то, что их намертво окружили и, значит, надо не охать, не стонать, а пробиваться всем смертям назло к своим, за Северский Донец. И они вот уже несколько дней, без сил и отдыха, с непрерывными боями, продвигались в ту милую сторону-сторонушку, откуда всходило солнце. Их движение можно было бы сравнить с мутным яростным потоком, стремящимся к слиянию с большой рекой. На своем пути отряд рушил все преграды, сам при этом терял часть сил, однако в неуклонном движении вбирая в себя бредущих группами или в одиночку солдат разбитых полков и дивизий, вновь полнился стремительной яростью потока.
Чем ближе к Донцу, тем больше оврагов и балок раздирало украинскую землю, и были они как глубокие могилы, вырытые самой матерью-природой. Всюду, куда ни посмотришь, виднелись брошенные полевые орудия и гаубицы в пучках засохшей травы для маскировки, валялись снарядные ящики, минометы, обозные телеги, винтовки и каски — свидетели поспешного отступления войск Южного фронта; а там, где вспыхивали отчаянные бои, картины разгрома были еще ужаснее: везде сожженные «тридцатьчетверки», расплющенные пушки, убитые красноармейцы в черных от крови гимнастерках, иные все еще сжимающие в наскоро отрытых окопчиках, в пулеметных ячейках связки гранат или винтовки, у которых пулями расщепило приклады…
В местах прорыва к Северскому Донцу окруженных частей, трупов было еще больше. Горький настой разогретой солнцем полыни теперь мешался в воздухе с острым запахом тления. На орудийных щитах сидели сытые, огрузневшие коршуны, даже не взлетали при шуме. Бойцы брели понурые, глядя друг другу в спину, чтобы только не видеть следов жестокого побоища. Но траурная печаль овевала их заодно с горьким полынным ветром, и думалась одна на всех невеселая дума: скоро, быть может, и для них, живых, наступит черед навеки породниться с родимой землей!..
Обозный Гороховец, щуплый малый с затравленным взглядом, тот самый, которому лейтенант Козырев поручил вести приблудную корову, не выдержал — пустил себе в висок пулю из трофейного «вальтера». Дико и нелепо прозвучал этот одинокий выстрел. Бойцы вздрогнули и невольно как бы стряхнули с себя тяжкий дурман. Смерть обозного представилась всем несуразной, попросту трусливой, недостойной настоящего мужчины. И Прохор, как и все, должно быть, решил: нет уж, пока в руках оружие, пока плечо касается товарища, пока солнце над головой и котелок на боку — глупо и, главное, позорно расставаться с жизнью, пустив пулю в лоб, а уж если и помирать, так по-солдатски, в бою!
30 мая, к вечеру, отряд Козырева, используя сильно пересеченную местность, незаметно приблизился к Северскому Донцу, примерно в районе Казачьей горы, и затаился в глубокой лесистой балке, которая тянулась в сторону
реки и в конце концов, несмотря на многочисленные извивы и разветвления, выходила к береговой отмели.Если судить по пулеметной и хаотичной, ради собственного успокоения, трескотне, поблизости располагались немцы. Да и наивным было бы надеяться, что здесь, на правом берегу Донца, прерывалось стальное кольцо, замкнувшее окруженные части Красной Армии! Задача заключалась в том, чтобы отыскать брешь в этом кольце.
Евстигней Лопатко, бывалый разведчик, вызвался, как он сказал, «прощупать чертову яму», а Прохор напросился быть сопровождающим, к явному неудовольствию наводчика-опекуна Поливанова. Когда солнце опустилось, оба разведчика отправились в путь по узкому днищу балки, вдоль родникового ручейка. Отовсюду, из темных кустов, веяло затхлой сыростью. Почти на каждом шагу за штаны, за гимнастерку цеплялись колючки ежевики, так что поневоле приходилось отступать в илистую грязь, в воду и звонко чавкать сапожищами.
От балки расходилось много облесенных отростков — обманных, готовых завести в невылазные тупики, но Евстигней Лопатко, хотя и шипел на Прохора за его громкое шлепанье по воде, все же не расставался с путеводным ручейком.
Так они прошли, наверно, метров пятьсот, когда вдруг на пути вздыбился валежник в паутине колючей проволоки. Прохор зацепился, тут же рванулся в сторону, разодрал гимнастерку и заодно, кажется, кожу. Однако не это явилось главной бедой. Вся проволока была унизана пустыми консервными банками, и во время рывка они тотчас же забренчали оглушающе призывно, как болтливые колокольчики.
— Тикаем, хлопец! — крикнул Евстигней Лопатко. — Напоролись на вражину!..
Он кинулся бежать, Прохор — следом; а сверху по ним, сбивая ветки, посыпались, будто град, пули, и весь мглистый сырой воздух перед глазами мертвенно засветился от перекрещенных трассирующих очередей. Значит, путь вперед, к реке, был отрезан! Прохор тут же метнулся влево, в кустистую гущину, да обо что-то стукнулся, упал и пополз уже напролом, кровеня лицо, руки о колючки ежевики…
Сколько он полз, Прохор не помнил. Судя, однако, по отдаленной стрельбе, он должен был бы находиться где-то поблизости от своего отряда. Его смущало только то, что ниоткуда не раздавался знакомый лепет родникового ручейка. Тогда он стал приглядываться… Прямо перед ним отвесно вздымался глинистый красноватый скат с редкими распластанными кусточками. Вероятно, это был овражистый отросток балки. Теперь, пожалуй, следовало отправляться на поиски ручья. И, поднявшись, Прохор потащился вдоль глинистого ската, по сухим прошлогодним листьям. Ему казалось, он идет в сторону ручья, а между тем склон оврага оголился и стал вроде бы ниже, покатистее.
— Хенде хох! — внезапно раздался над головой четкий, как клацанье затвора, властный голос.
Прохор вздрогнул, попятился и, еще не видя никого перед глазами, судорожно схватил болтающийся на животе автомат и начал стрелять вверх. При этом он продолжал пятиться в надежде уйти с открытого пространства в кусты. Но, распаленный, он не видел, что именно оттуда, из-за кустов, грозила ему опасность. Он не слышал из-за стрекотни своего автомата и треск валежника под чьими-то ногами. Он только почувствовал, да и то на миг, острый рубящий удар по затылку…
Когда Прохор очнулся, руки его были накрепко связаны за спиной. Над ним высился голенастый немец в распахнутом мундире лягушечьего цвета, в пилотке на голове, с подвязанной к поясу каской. Ударяя носком сапога в бок лежащего, он покрикивал: «Шнель, шнель, рус!» Прохор с трудом поднялся, глянул исподлобья, но тут его уже прикладом ударили в спину, и он, с выражением злого бессилья на лице, двинулся вперед — вверх по овражному пологому склону. Затем, ударом же приклада, ему подсказали, что надобно соскакивать в траншею. Он соскочил и побрел по ней, понурый, задевая края, ссыпая на днище сыроватые комья земли. Им вообще владела вялость обреченного. Он не мог простить себе позорной оплошности. Каждый тычок приклада в спину теперь как бы вдалбливал в него страшную истину: да, да, ты, Прохор Жарков, отныне уже не рядовой Красной Армии, а всего-навсего военнопленный!..