Рабочие люди
Шрифт:
Между тем лиственный полог над головой раздернулся, в воздухе посветлело, повеяло росной свежестью и волей степного простора. Лишь зловещим островом чернело впереди кладбище.
— Шнель, шнель! — поторапливал конвоир и тыкал дулом в лопатки Прохора.
Но вдруг позади раздался ломкий и сочный хруст, как если бы острым ударом подсекли капустный кочан. Прохор обернулся и увидел осевшего на землю, медленно заваливающегося на бок немца со сбитой на одно ухо, готовой вот-вот соскользнуть каской.
В тот же миг к Прохору подскочил старик, стал ему развязывать руки.
— Я его, злодияка, по шее лопатой, — бормотал он горячечно. — А ты, хлопчик, беги, беги!.. Мне все одно помирать… А ты — к Донцу без оглядки… Вон Донец-то под кручей!.. Метров пятьдесят до того бережка… Ничего, переплывешь!..
Старику нужно было еще подтолкнуть ошеломленного
Он бежал мимо кладбища, откуда вдруг резко пахнуло застоялой гнилью, бежал навстречу речной свежести, которая уже овевала распаленное лицо.
За кладбищем начался прибрежный лесок — довольно реденький, с просвечивающими впереди низкими звездами. На опушке Прохора кто-то окликнул лающим голосом, вслед за тем громыхнули выстрелы. Но близость опасности только подстегнула, и Прохор, пригнув голову, побежал проворнее. Он мчался, вламываясь грудью в кустарник. И вдруг и сзади, и сбоку затрещали автоматы. Несколько пуль просвистело над головой; сбитые листья посыпались за ворот. Прохор еще ниже пригнулся, хотел и вовсе распластаться, чтобы ползком добираться к реке. Но тут земля точно вырвалась из-под ног, и беглец с лету ухнул в бездну, ударился плечом о какой-то песчаный уступ, покатился вниз вместе с камешками…
Это неожиданное падение было спасительным. Прохора несло, швыряло с уступа на уступ, било головой о землю, пока наконец он, измятый и ошалелый, не очутился на песчаной отмели под кручей. Гудела голова, кровоточил прикушенный язык, уши были забиты песком, но он услышал этот спокойный и сильный шелест речных струй, он ощутил, лежа, своей неловко вытянутой левой рукой парное тепло воды, а повернувшись со спины на бок, сразу увидел, от берега до берега, матовое свечение Донца под тихими звездами. И тогда, поднявшись, чуть не закричав от боли в ушибленных суставах, он зашел в воду и плашмя, с раскинутыми руками, точно желая обнять реку, кинулся в нее. Сильные струи мгновенно подхватили его и смягчили боль и ломоту в теле. Он плыл, не слыша теперь ничего, кроме журчанья и всплескивания воды, рассекаемой руками…
Левый берег матово белел в сумраке длинной полосой отмели. Выбравшись на нее, Прохор глубоко, радостно вздохнул и принялся стаскивать с себя вдрызг размочаленные кирзовые сапоги, стягивать налипшую на спину и рвущуюся ветхую гимнастерку; а в лицо ему уже веяло сухим жаром прогретого за день, словно дышащего наносного песка.
Ночь обещала быть теплой. Не одеваясь, босым зашагал Прохор наискосок через отмель к темнеющей вдали кустистой поросли, за которой, видимо, начинались пойменные луга. Все его существо ликовало радостью свободы. Ему казалось, что после того, как он вырвался из лап смерти, суровая судьба подобреет к нему в будущем. Он вдруг поверил в свою счастливую звезду: «Нет, не убьют меня, нипочем не убьют, и я еще побываю в Берлине, сколько бы горя хлебнуть ни довелось, и к Варварушке вернусь, и ребятишкам подарков привезу!»
Занятый собой, своими мыслями, Прохор и не заметил, как вышел в луга. Теперь высокие, по пояс, травы обхлестывали его; иногда темным круглым облачком наплывала над головой плакучая ива; не раз ноги вязли в илистом закрайке пойменного озерца. А он все шел и шел то по луговой мокрятине, то по суходольным взгоркам, пока наконец не преградила путь блеклая и зеленоватая под звездами старица. Тогда, не долго думая, он двинулся в обход ее, то есть опять же назад, к Донцу, и вдруг увидел луну, выплывшую из-за правобережных лесистых круч. Она была багровая, грузная, раздобревшая, словно впитала в себя все пламя военных пожаров. И Прохор невольно замедлил шаги, а потом и вовсе остановился, растерянный. Мысль, что он здесь, на воле и в безопасности, тогда как там, на вражьей стороне, остались его товарищи по отряду, ужаснула разведчика. «Нет, надо подождать наших, — решил он. — Козырев — командир находчивый, смекалистый. Он непременно ночью поведет отряд на прорыв!»
Нашлось приветное местечко: суходол с былым остожьем. Прохор с ходу кинулся в травяную труху — будто в пухлую перину провалился. Сразу напала, притиснула многодневная усталость; начали смыкаться глаза. И как Прохор ни крепился, а сон все же одолел — тяжкий, глухой, почти обморочный сон. Лишь какая-то мозговая клеточка, видимо, бодрствовала в потухшем сознании, потому что глубокой ночью Прохор нервно вздрогнул и пробудился в тревоге. Над рекой рассыпались автоматные и пулеметные очереди. Мутные со сна глаза различали
огненные гребни разрывов на высоком правом берегу. От них вся река непрестанно, колюче вспыхивала.— Ну вот, кажется, пошли на прорыв, — пробормотал Прохор. — Наверно, Евстигней Лопатко помог…
Он видел, как рассеянные взрывчатые вспышки перепархивали с береговых круч вниз, под гору, и как наконец сгустились там в одно пламя. Значит, прорыв удался, если бой шел у самой реки!
…В предрассветных сумерках, уже среди дюн боровой террасы, в сосняке, Прохор Жарков наткнулся на свой отряд. Но что это был за отряд! От нескольких сотен красноармейцев осталось немногим больше пятидесяти. Не было видно и Лопатко. Сам же Козырев лежал на песке скрюченный и вовсе как будто бездыханный, с забинтованной грудью. Неподалеку от него сидел, скрестив ноги, наводчик Поливанов и протирал тряпицей противотанковое ружье, бог знает каким чудом спасенное. Он так был увлечен этим нехитрым солдатским делом, что не заметил подошедшего Прохора, своего второго номерного. А у того слезы стояли в глазах: он, быть может, только сейчас, среди товарищей боевых, осознал и свою вину перед ними за неудачную разведку и то, что принадлежал уже не только себе, но в первую очередь всем этим полуживым, тяжело дышащим людям, потому что лишь в товариществе обретало смысл его существование — не в эгоизме личного спасения.
За всю многовековую историю Земля русская не знала столь опустошительного нашествия. Десятки тысяч хорошо отрегулированных смертоносных механизмов и миллионы вымуштрованных и уподобленных тем же механизмам солдат и офицеров в серо-зеленых мундирах каждый день методично, по квадратам, с чисто немецкой аккуратностью, вытаптывали и выжигали до травинки, до кустика поля и дубравы, разрушали деревни и города, уводили полоненных советских людей на бесприютную чужбину, а сами с ненасытной злобой завоевателей продолжали свой истребительный поход в глубины России, чтобы снова и снова убийствами и насилием, пожарами и разрушениями утверждать безжалостную мораль цивилизованных варваров XX века: арийская раса — это раса господ-повелителей, и все народы мира должны стать рабами великой Германии!
Но еще никогда не достигало такой яростной стремительности вражеское нашествие, как в летние дни 1942 года. Пыль, взметенная фашистскими полчищами с раздольных шляхов Украины, теперь перекинулась на грейдеры и степные бездорожья Дона. Пыль, серая и мелкая, клубящейся беспросветной тучей надвигалась на солнечные просторы Поволжья и предгорья Кавказа и все живое покрывала мертвенным налетом. Пыль, подобная суховею, туманила солнце и мглистой бедой затягивала и сонную голубизну неба, и ясный свет ребячьих глаз. Пыль въедалась в гортань отступавших бойцов Красной Армии, забивала легкие, и тяжкий надсадный кашель разрывал полынный воздух выгоревшей степи. Пыль была повсюду; от нее так же нельзя было избавиться, как и от сумрачных солдатских мыслей: «Где же конец проклятому отступлению?.. Ведь должен же когда-нибудь наступить конец этой невыносимой муке и этому позору?..»
Прохор Жарков и его неразлучный наставник Степан Поливанов, оба легко раненные, в запыленных бинтах, положив на плечи, как жердину, длинноствольное противотанковое ружье, брели, прибившись к роте автоматчиков, по закаменелому грейдеру в сторону Калача. Разбитая в междуречье Северского Донца и Дона 28-я армия, куда они оба попали после выхода из окружения, уползала в полосу недавно созданного Сталинградского фронта, в его тылы, на «переформировку», чтобы возродиться уже в новом обличье.
По грейдеру, оттесняя беженцев к обочинам, катили на восток штабные машины и грузовики, набитые столами, диванами, пестрыми матрасами, с подпрыгивающими на них унылыми писарями и румяными девушками, которые держали в руках или пишущую машинку в черном футляре или керосиновую лампу. Все туда же, на восток, упрямые тягачи тащили орудия, облепленные артиллеристами и просто обезноженными, в одних обмотках, пехотинцами; тащили они, как поводыри, и беспомощные, без гусениц, танки на колесах, и автоплатформы с металлическими бочками, и прицепы, где по-гробовому пластались тесовые ящики с авиационными бомбами. На восток, только на восток мчались, иной раз прямо по степи, моторизованные походные мастерские, рембазы, военторговские полуторки, с которых нет-нет и донесется перезвон чудом уцелевшей обеденной посуды; туда же спешили кавалеристы на отощавших взмыленных лошадях, простреленные бензовозы с гулкими пустыми утробами, генеральские «эмки» в лучеобразных, от пуль, трещинах на стеклах…