Рабочие люди
Шрифт:
У мостов через глубокую балку или какую-нибудь полувысохшую безымянную речушку обычно возникали заторы. Тогда многие опасливо, из-под ладоней, поглядывали на безоблачное палящее небо. И тревога не была напрасной: сначала появлялся «фокке-вульф», попросту «рама», а затем со стороны солнца, невидимые в слепящих лучах, налетали стаей и хищно, по-ястребиному, пикировали «юнкерсы». При взрыве первой же бомбы солдаты разбегались по степи и оттуда, с бугров и курганов, постреливали вверх лениво, жиденько из винтовок, из пистолетов — из чего придется, лишь бы стрельбой ободрить и себя и беженцев, которые или на своих двоих или на подводах с будками, крытыми фанерой либо кровельным железом с крыши покинутого дома, кидались в степь россыпью и за которыми вслед с мычаньем и ржаньем, с визгом и блеяньем неслись навьюченные коровы, табуны колхозных лошадей, овцы и свиньи…
Степан Поливанов и Прохор, как только, бывало, заслышат
Как пожилой Степан Поливанов, так и Прохор, казалось, были созданы безропотно нести тяжкое бремя бронебойщиков: оба имели коренастые широкоплечие фигуры и отличались упрямым характером, выдержкой и хладнокровием в опасности, а их грузноватая походка, с припаданием на одну ногу, куда падала тяжесть ружья, делала их едва ли не братьями-близнецами. От самого Северского Донца, сквозь горький чад оборонительных боев под Старобельском и Миллеровом, Лихой и Морозовской, они пронесли свое ружье-пушку. Они холили его, берегли пуще глаза и, ложась на ночь в какой-нибудь лесистой балочке, укладывали ружье между собой, на разостланную, одну на двоих, шинельку, чтобы впотьмах не наступил на ствол караульный боец, да чтоб и теплее было, при ночной сырости, капризному спусковому механизму.
Тяжеловесное, не очень-то складное противотанковое ружье, отчасти напоминающее старинную пищаль, позволяло Степану Поливанову и Прохору несколько свысока смотреть на автоматчиков и пулеметчиков и все теснее сближало их, первого и второго номерного, несмотря на различие их происхождения. Поливанов — тот в мирное время был конюхом, свинопасом, трактористом, заведующим складом, счетоводом в одном колхозе-середнячке под Тамбовом; шустрый и смекалистый, он на всякое дело был горазд и, вместе, отличался домовитостью, основательностью своего довоенного житья-бытья — этими полезнейшими качествами сугубо деревенского жителя, которые перенес и в новые условия военной жизни. В вещмешке у него, заодно с двумя обязательными противотанковыми гранатами, всегда имелся про запас лишний сухарик или хвост селедки; за ухом неизменно топорщилась «козья ножка»; пузатенькая фляга была обшита сукном и не затыкалась какой-нибудь разбухшей пробкой, а закупоривалась привинчивающимся стаканчиком. Наконец, в его пилотке, сдвинутой на левую бровь, вечно гнездились иголки с нитками. Да и вообще проявления житейской сметки Поливанова были безграничны. Когда с пилотки, например, сбило наискось скользнувшей пулей облупленную звездочку, он тут же вырезал новую из жести консервной банки — вырезал ножницами, которые таскал в вещмешке с первого же дня войны. Даже из дощатых половинок сигарообразных ящиков с трещотками — противопехотными гранатами, сбрасываемых с «мессершмиттов», он умудрился сотворить корытце для стирки солдатского белья.
Прохор, как человек в житейском плане беззаботный и привычный к чисто городскому обиходу, с первых же дней знакомства со Степаном Арефьевичем Поливановым стал весьма охотно, а подчас вовсе незаметно для себя, перенимать его привычки. Некогда руководя сталеварами, он теперь беспрекословно подчинил свой вспыльчивый и неуравновешенный характер разумным повадкам своего наставника, потому что от них отныне зависела жизнь человеческая. Во время отступления, считая, что оно все может оправдать, Прохор не раз пытался освободиться от тяжести болтающейся саперной лопаты, от удушливого обруча скатки, от пятизарядной винтовки, ибо этот лишний, как он думал, груз в конце концов доконает его. Но он видел, что сам Поливанов крепится из последних сил и все-таки тащит с воловьим упрямством весь положенный по уставу боекомплект; а потом оказывалось, что саперная лопата помогала отрывать стрелковую ячейку, а пятизарядная винтовка без промаха била по фрицам, а скатка служила и одеялом, и скатертью-самобранкой…
Если что подчас и нарушало душевный контакт между бронебойщиками, так это, пожалуй, споры во время коротких привалов.
— Нет, паря, ты голову-то не вешай, ты меня слушай, слушай, — уторопленно, явно в утешение угрюмому Прохору, говорил Степан Арефьевич между блаженными затяжками из вонючей «козьей ножки». — Россия — она страна вольная, огромадная, ее фриц-блиц нипочем не проглотит, хошь и клыкастый он, большеротый. Надо будет по стратегии, мы и за Волгу уйдем, а не покоримся. Россия ведь не Люксембургия какая-нибудь! Той тесной
нации некуда в отступ идти. А мы ежели и к Уралу откатимся, с нас все как с гуся вода.— Эва, уже и до Урала решил топать! — усмехался Прохор, и чернущие глаза его выгорали от колючих вспышек потаенного бешенства.
— А ты не кривись, паря, не дергайся, как береста на огне, — успокаивал Степан Арефьевич. — Ты смекай: фриц-блиц чем дальше прет, тем коммуникацию свою растягивает. У него, как по пословице, получается: где тонко, там и рвется. А мы — государство ресурсное: у нас всякой народности полнешенько, и хлебушек в избытке.
— Да где ж полнешенько, откуда избыток-то? — взрывался Прохор. — Сейчас небось уже сто миллионов наших кровных людей под немцем ходят! С Украиной-то распрощались, а теперь вот, кажется, и с Доном расстанемся… Да если мы такими темпами драпать будем, то скоро вообще без хлеба, без топлива, без металла останемся! Это ж только подумать: до моих родных мест война дошла! Прямо ошалеть можно с тоски смертной. А все почему драпаем? Потому что рассуждать любим: огромадная, дескать, Расея, есть куда отступать!.. Нет, уж ты, коли воевать пошел, вгрызайся в каждый метр родной землицы! До самой последней возможности дерись! Костьми ляг, а врагу не дай вперед пройти!
В конце концов Поливанов сдавался, бормотал шутливо-покаянно:
— Ну ты, известное дело, рабочий класс, а мы — деревня, у нас сознательности еще мало…
Такими были эти два неразлучных друга, два бронебойщика — свидетели гибели своих товарищей по роте, приставшие на пыльной дороге отступления к поределой роте автоматчиков уже не существующего 945-го полка и шедшие теперь на укомплектование в район Сталинграда.
Вечером 9 июля Поливанов и Жарков выбрались к донской переправе вблизи Калача.
Навстречу им из приречной балки, по каменистому изволоку, выходили бодрым строевым шагом, сочно зеленея новенькими гимнастерками, маршевые роты и батальоны.
Бойцы, все как на подбор, молодые, щекастые, шли в полной выкладке: с касками за спинами, с котелками и противогазами на боку, со скатками шинелей и шанцевым инструментом. Над их головами, взблескивая отсветами закатного неба, колыхались штыки и стволы противотанковых ружей — многозарядных, как успел отметить Прохор. Около каждой роты, оттесняя встречных солдат и беженцев, ехали на монгольских коренастых лошадях ротные командиры с прихлопывающими на боку глянцевыми планшетками.
Следом за пехотой шла полковая артиллерия. Все те же коренастые лошади, потряхивая длинными гривами, тревожно кося диковатыми глазами, тянули вверх от реки противотанковые, на резиновом ходу, пушки самоновейшего образца — низко посаженные, словно распластывающиеся по земле, и с круто пригнутыми щитами. Поторапливая лошадей, урчали на низких нотах, постреливали сизым дымком уральские тягачи и с прохладного изволока вытягивали в жаркую недобрую степь тяжелые орудия в понатыканных для маскировки еще свежих тополиных ветках с улиц Калача. А за артиллерией, на почтительном расстоянии, с натужным гулом ползли, кренясь, многотонные грузовики с красными флажками, что означало: берегись, везем снаряды и прочие взрывчатые вещества!..
Эти встречные части резервной 62-й армии были, пожалуй, последними из числа тех, которые командование выдвигало на рубежи от Клетской до Суровикина. Почти все красноармейцы в новеньких гимнастерках посматривали на шедших на «формировку» иронически, с самонадеянностью необстрелянных людей, и верили, что сами они ни за что не позволят немцам довести себя до такого жалкого вида, какой имели бойцы разбитых полков и дивизий. Их иронические взгляды бесили, их самонадеянность раздражала Прохора. Но, глядя на молодцеватых и беззаботных солдат, он не мог не вспомнить и себя в таком же состоянии бодрости, когда отправлялся на фронт, и непременной своей уверенности в лихом марше прямехонько на Берлин. И он не стал осуждать этих веселых щекастых солдат, прибывших, наверно, с Урала, может быть, и с Дальнего Востока. Он знал, что при первой же стычке с врагом с них, как окалина с металла, сойдет это наносное чувство горделивого самодовольства, вызванное новым оружием и новым своим обличьем, а из-под всего наносного и временного обнажится естественная суть человеческая, которой и придется держать испытание на истинную крепость в смертном огне. Но он был уверен: выдюжат хлопцы и станут солдатами после боевого крещения на поле брани. Ему верилось в это именно потому, что он сам выстоял и, побеждая страх смерти, побеждал врага. И, однако, теперь, когда немец уже подходил к Сталинграду, он понимал: новобранцы должны драться еще решительнее, яростнее, чем дрался он, Прохор Жарков, ибо драться по-прежнему означало — и отступать по-прежнему. Вот почему он не удержался и сказал крайнему, чуть приотставшему красноармейцу-юнцу — сказал сурово, повелительно и с выстраданным правом на эту суровую повелительность: