Рабочие люди
Шрифт:
— A-а, это ты, Алешка, — буркнул Савелий Никитич, притиснутый мускулистым плечом к столбу на железных пасынках. — Так-так, пожаловал, значит, на причалы! — продолжал он с тем подтруниванием, какое издавна усвоил в разговоре со старшим сыном. — Пожаловал, удостоил, так-так! В мирное-то время небось и часа не мог выкроить для нашего брата водника, а нынче-то — спасибо фрицам! — проявил чуткость.
Сын поморщился:
— Не будем препираться, отец. Ты лучше ответь: перед кем свое молодечество демонстрируешь? Или пулю захотел?.. Так знай: одних раненых в городских госпиталях скопилось около пяти тысяч. Ты будешь явно лишним.
Тут уже Савелий Никитич поморщился:
— Погляжу я:
— Говори толком, отец.
— Али сам не видишь, какое непотребство творится на переправе?.. Народу-то, глянь, тьма-тьмущая, а твой особо уполномоченный Водянеев одно твердит: запрещаю днем эвакуацию, для этого ночь есть… Тьфу!
— Водянеев, между прочим, действовал согласно решению городского комитета обороны. Не могли же мы, черт возьми, на Шестьдесят второй людей переправлять, когда немец из Рынка прямой наводкой бил по судам! Но сейчас военная обстановка сложилась архисерьезной, она вынуждает менять тактику на переправах, иначе…
— Да что случилось, Алешка?
— Прислушайся к канонаде — поймешь…
Орудийная канонада давно сделалась постоянной спутницей тревожной жизни сталинградцев; к ней привыкли, ее попросту не замечали. Однако сейчас — стоило только прислушаться Савелию Никитичу — прежний бубнящий тупой гул все чаще сменялся звонкими раскатами близких разрывов: так случается при степной грозе, которая еще недавно, кажется, украдчиво поблескивала зарницами, сдержанно и утробно урчала где-то за горизонтом, в душной сухой мгле, но вдруг клубчато, тучно надвинулась, раздутая ураганным ветром, яростно ослепила, расколола небо над головой громовым ударом…
— Эге! — воскликнул потрясенный Савелий Никитич. — Да это, кажись, немцы кинулись на решительный штурм города!
— Ты не ошибся, отец… Именно сегодня, тринадцатого сентября, в шесть часов тридцать минут утра, противник перешел в наступление. Очень мощная группировка вражеских войск нанесла удар со стороны разъезда Разгуляевка в направлении Авиагородка, Центрального вокзала и Мамаева кургана. Вести весьма неутешительные: оборона Шестьдесят второй армии прорвана. Гитлеровцы буквально засыпают наши позиции бомбами, снарядами и минами. Особенно же плохи дела на Мамаевом кургане.
— То-то я сегодня проснулся от землетряски, — пробормотал Савелий Никитич. — Да и то сказать: отсюда до кургана рукой дотянешься.
— Теперь, пожалуй, и не дотянешься… Штаб Шестьдесят второй на Мамаевом кургане утратил связь с армейскими частями. Командный пункт на вершине подвергается беспрерывному обстрелу. Несколько блиндажей разбито. Среди личного состава армейского штаба большие потери… Я только что оттуда…
Тут лишь Савелий Никитич заметил на одной скуле сына кровоподтек, на другой — пластырь налипшей глины; да и гимнастерка его серо-стального цвета местами порвана и вся поседела от окопной пыли не хуже волос на голове. Но вид сына не вызвал в Савелии Никитиче родительского сочувствия; он сказал беспощадно:
— Значит, драпанул наш уважаемый секретарь… Таки-так.
Сын усмехнулся, ответил спокойно-деловито:
— Чуйков посоветовал мне заняться Краснооктябрьской переправой.
— Ага, спохватились, черт вас дери! — ругнулся на радостях Савелий Никитич. — Однако что это за умная головушка — Чуйков?
— Новый командующий Шестьдесят второй армией. Назначен двенадцатого сентября. В тот же день прибыл на Мамаев курган, на командный пункт.
— Ну и как он, Чуйков, надежный мужик?
— Генерал он опытный, волевой, а главное, убежденный в том, что Сталинград нельзя сдавать врагу ни при каких обстоятельствах. «Мы отстоим город или погибнем», —
сказал он мне на прощанье.— И послал сюда налаживать дневную переправу?
— Да, послал сюда, потому что боеприпасов в обрез, живой силы нехватка.
— Так с чего же начнем, сынок? — Савелий Никитич лукаво глянул из-под козырька капитанской фуражки особенно блесткими сейчас, в тени, глазами.
— Я думаю, надо отправить в первый рейс опытного капитана. И надо, чтобы рейс получился удачным и стал своего рода призывом для остальных капитанов, а не устрашением в случае неудачи.
— Тогда послушай, что я хотел выложить твоему уполномоченному Водянееву… В первый рейс отправляется капитан Жарков, стреляный воробей. Для лучшей маневренности идет на одном катере, без дощаника. Само собой, на борту тяжелораненые и дети. После доставки их на луговой берег Жарков зажигает на катере дымовые шашки, ставит завесу, потому как ветерок благоприятный, заволжский, аккурат в сторону Рынка. Значит, смекай, немцы вслепую будут пулять и снарядить по переправе. Ну, а Жаркову, хитрецу, только это и надо! Он прицепит баржу, не то и две, — и здравствуй, Сталинград, принимай боеприпасы и бойцовское пополнение!
— Что ж, будь по-жарковски, — кивнул сын и улыбнулся через силу той медленной, тугой улыбкой, какая обычно пробивается сквозь затверделые, набрякшие от долгого бессонья складки.
И Савелий Никитич, которому прежде, из-за собственной дьявольской усталости, просто некогда было подумать над тем, что сын может уставать еще сильнее, впервые, благодаря его вымученной улыбке, заметил не только усталость Алексея, но и то, как эта усталость старила его, — и глубоко потаенная отцовская жалость вырвалась наружу. Савелий Никитич притянул к себе сына, ткнулся ему в плечо подбородком, постоял так с полминуты, потом вдруг хлопнул по сыновней спине широкой, как весло, ладонью, произнес сурово-ласково:
— Ну, ступай, ступай по своим делам!.. Мне — тоже пора.
Подначальный капитану Жаркову катер «Абхазец», в прошлом суденышко безобиднейшее, сугубо мирного склада, теперь выглядел по-военному внушительно. Если раньше к бортовой проволочной решетке уютно прижимались дубовые скамьи для пассажиров; то сейчас на месте их высились тюки верблюжьей шерсти, в которой, между прочим, превосходно запутывались и вязли осколки от бомб и снарядов. Да и сама проволочная решетка снаружи была уже всплошную, как бубликами, обвешана спасательными кругами. А кроме прочего, длиннущая и толстая, похожая на круглую печь, труба катера по ночам обматывалась сверху мокрым брезентом — на случай того, чтобы не вылетали снопы искр и не выдали врагу местонахождение этого бессонного труженика.
Как только улетел «мессершмитт», комиссар катера Вощеев, сухонький и быстроглазый человек в кожанке, разрешил погрузку. Тогда матери — одни с рыданиями, другие, стиснув зубы, — повели своих ребятишек на причал, где их встречала Олимпиада Федоровна, жена капитана, она же матрос и рулевой, а затем по широким сходням переносила на палубу и передавала комиссару, который отводил маленьких испуганных пассажиров в нижнюю каюту с продолговатыми оконцами.
Здесь, на клеенчатых диванах, под звеняще-усыпительный наплеск волн, ребятишки успокаивались, то есть переставали хныкать, а кто был повзрослее да побойчее, тянул шейку из окна и махал ручонками, благо стекла были выбиты. Однако эти прощальные взмахи лишь усиливали горькую материнскую тоску. Одна из женщин с истеричным взвизгиваньем кинулась было на катер. Но комиссар Вощеев, вцепившись в перила сходен, выпятив сухонькую грудь, закричал натужно: «Назад, назад!.. Есть приказ брать на борт одних детей и раненых. Вы поедете со следующим пароходом!»