Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
— И Пеэп с ними?
— Слушай, я ж точно не знаю. Только ежели бы бил, дак кто ж его отпустил бы? Он же не с сеятелями был. Он на лошади возил мешки с семенами на поле. Каждый мешок два пура [49] , в ряд через каждые сто шагов…
На следующее утро я сказал госпоже Гертруде, что, пожалуй, мне следовало бы еще раз съездить в Тарту в связи с Пеэпом.
— Зачем?! — воскликнула моя госпожа. — Сумасшедший он или нет, но раз уж он получил от Якоба вольную, так пусть подавится своей волей. Мне до него нет никакого дела!
49
Пур — старинная мера объема в Эстонии.
Я предвидел
— А если он двадцать лет назад убил вашего бурмистра? Если он один из убийц, который до сих пор избежал наказания?
— Откуда вы это берете?
— Я ездил в деревню Тырма и разговаривал с тамошними людьми.
— И узнали, что он был?..
— Во всяком случае, у меня возникло подозрение. По-моему, следует выяснить у самого Пеэпа. Теперь, когда он помешался, он, наверно, уже не так ловок, как тогда, когда его признали невиновным.
Госпожа подняла от своих бумаг взгляд праведного судии:
— Если вы действительно считаете, что убийца моего бурмистра избежал наказания, то поезжайте. Я велю мадемуазель Фредерици в это время больше заниматься с мальчиками музыкой.
Спустя три дня я снова был в Тарту, и бургомистр по судебным делам дал мне разрешение еще раз поговорить с заключенным. Разумеется, в надежде, что это поможет им от него избавиться и переложить ответственность на госпожу Тизенхаузен. И я опять оказался в знакомой обшарпанной каморке, куда ввели Пеэпа, и он сел на табурет в сажени от меня.
— Ты меня помнишь?
Он продолжал смотреть в пол, но кивнул.
— Ты говорил мне, как ты его убил. Что ты схватил двухпудовый камень и ударил его по голове. Помнишь?
Пеэп кивнул. Я сказал:
— Слушай меня теперь внимательно. Я напомню тебе, как на самом деле все произошло там, на поле, летом сорок восьмого года.
Он поднял голову. Странно светлые, чуть ли не белые глаза на сером, почти синем с глубокими бороздами лице остановили на мне взгляд, мне показалось, испуганно, потом опять уставились в пол.
Я сказал:
— Да, это было, когда сеяли рожь. За Таммику, на краю поля. Помнишь? Сеяли яэтмааский Михкель, мяэский Аннус и еще третий — алликаский батрак. Ты подвозил им на поле мешки с семенами. Мешки каждый в два пура. И через каждые сто шагов — следующий мешок. Когда ты после утреннего завтрака в первый раз выехал из зарослей с мешками на телеге, ты услышал, как мустметсаский Ханс на кого-то орет. И тут же увидел: неподалеку на земле за кучей камней сидят те трое, а Ханс во все горло надрывается и размахивает палкой. Ты в ту пору был смелый и сильный. А Ханс со своей бурмистрской грубостью уже давно сидел у тебя в печенках. Как у всех, чьи спины не раз отведали его палку. Или у тех, к чьим девушкам он приставал. Ты оставил телегу и подошел к ним. Собственно, даже не зная зачем. Наверно, тебе хотелось крикнуть: «Слушай, Ханс, чего ты орешь на людей благим матом?! Отнимет у тебя что-нибудь эта минута, что они здесь сидели, чего ты глотку дерешь?» Или что-нибудь в этом роде. И тут — они тебя, наверно, и не заметили — ты увидел, что те три человека не вскочили послушно на ноги. Они стали складывать остатки хлеба в мешки, а Ханс принялся их колошматить палкой.
Даже странно, насколько явственно я представлял себе эту картину, когда говорил: проклятия бурмистра, свист и удары палки по спинам в сермяжных рубахах и трех съежившихся под ударами мужиков… будто я сам при этом присутствовал, будто было это не двадцать лет назад, а вчера, сейчас. Я видел все столь явственно, что словно бы и не замечал, однако я заметил, как Пеэп меня слушал. Его костлявый подбородок был опущен на грудь, странно пустой черный, зияющий рот открыт, и он прижимал к нему сжатую в кулак правую руку, будто хотел что-то вдавить обратно в себя. Я продолжал:
— И тут у тебя потемнело в глазах. Ты схватил из кучи двухпудовый камень. Ты так его сжал, что у тебя дергались ладони. Ты поднял камень в воздух. В этот момент мужики вскочили. Ханс выронил палку. Те трое на него набросились. Молниеносная пыхтящая схватка. Тут ты увидел: у тех троих в руках были ножи. И ножи — в крови. Бурмистр вскрикнул и упал на дерн. А ты бросил камень на землю. Или положил обратно в кучу?
Пеэп шепотом ответил:
— Положил — должно быть — обратно в кучу…
— А
когда тебя избивали на мызе, а потом — в Таллине, чтобы ты признал свою вину, что участвовал в убийстве, так ты ведь не мог признать. Другие признались. Потому что были убийцами. А ты не признался. Потому что не был. Они тебя, наверно, вообще с перепугу и не заметили. И как тебя ни били, ты повторял одно и то же, и они с тобой не сладили. Потому-то тебя и освободили. А все ж таки они тебя одолели. Помнишь, уже там, в подвале на Вышгороде, когда ты с окровавленной спиной лежал ночью в темноте на соломе, как-то однажды ты вдруг от ужаса вздрогнул и очнулся: а может, ты в самом деле не положил камень обратно… Может, ты все-таки швырнул его Хансу в голову? В то время, как остальные набросились на него с ножами? Или даже чуть раньше? Потому что ты ведь хотел его убить!.. Может быть, они набросились на него с ножами только тогда, когда он уже лежал сбитый твоим камнем?.. И эти минуты сомнений, — Пеэп, ты слышишь меня? — когда они тебя отпустили, а других в кандалах отправили на каторжные работы, — эти минуты сомнений стали все чаще возвращаться. Чем больше забывались подробности, тем правдоподобнее тебе казалась твоя вина. Минуты сомнений превращались в минуты твердой уверенности. Они все больше срастались вместе. Они каменели в тебе, превращаясь в огромный ком смертной вины. И ты стал себе представлять, а потом и сам поверил, что совершал это несколько раз, совершал все снова и снова! Скажи, Пеэп, это было так?— Нет, нет, нет, — сказал Пеэп неожиданно горячо, — Они же все умерли. Яэтмааский Михкель и те двое. А теперь должен я… если не тогда, так теперь… Разве господин этого не понимает?
— Пеэп, ты же не убивал его. Ты обвиняешь себя, но это лишь плод твоего умопомрачения. Если ты меня поддержишь, я попытаюсь объяснить властям…
Он воскликнул:
— Но ведь я же хотел…
Позже мне всегда казалось — я так до конца и не понял, что он имел в виду: то ли что хотел объяснить, то ли что хотел убить. Еще я думал, может быть, он крикнул не: «Но я же хотел!» — а «Но я же хватил!»? Но какое это имело значение? Если я знаю, что он не убивал.
Я сказал:
— Пеэп, так или иначе, но ведь он же был бурмистр! И негодяй! Ты зря на себя наговариваешь. Он не стоит твоей жертвы!
Пеэп посмотрел на меня изменившимся взглядом, сдавленно вскрикнул и свалился на пол, у него начался припадок падучей. Никогда прежде я так близко этого не видел. Его исказившееся лицо и конвульсии были ужасны. Еще ужаснее от сознания, что их вызвала моя настойчивость. Я пытался оттащить его в сторону, чтобы он не бился головой о стену. Когда-то я слышал, что при судорогах больному нужно запихнуть в рот что-нибудь твердое, но в комнате ничего, кроме двух табуреток, не было. Тут моя рука нащупала у него под рубахой какой-то предмет. Это оказалась деревянная ложка, засунутая за пояс штанов. Я всунул ему ложку между зубами и бросился за помощью к начальнику тюрьмы.
Начальник унтер-офицер застегнул пуговицу на воротнике под небритым подбородком и пошел со мной. Не слишком охотно, но и не отказался. Он взглянул на извивавшегося на полу припадочного, оттеснил меня за порог и запер на замок дверь.
— Боже мой, что же с ним будет?!
— Пройдет.
— Припадок падучей пройдет. Ладно. А вообще — завтра? Послезавтра?
— Послушайте, я буду держать его у себя до тех пор, пока приказано. И отправлю, когда прикажут. Туда, куда-прикажут. Остальное не мое дело.
Что может служить признаком и мерилом событий, определяющих судьбы? В пределах человеческих предположений, которые считаются основанными на историческом опыте, такого мерила все равно нет. А то, что мы предполагаем о будущем влиянии тех или иных событий, нередко, исходя из другого опыта, оказывается совершенно неверным, часто чересчур неверным, чтобы при ответственном отношении вообще можно было верить в то, что касается будущего. Ибо слишком часто события, которые, когда они происходят, мы едва-едва замечаем, впоследствии становятся перепутьем и водоразделом в бытии наших близких или нашем собственном. Зато события, которые, казалось, изменят удел если не государств, то, во всяком случае, провинций или городов, на самом деле меняют мир не больше, чем суматошливый пролет сороки.